Кошкина пижама — страница 14 из 31

Добравшись до четвертого вагона, я рывком распахнул дверь и погрузился в кромешную тьму, наполненную мерцанием огней; танцующие светлячки невидимых машин.

Повсюду вспыхивали яркие пучки света и призрачные тени компьютерной подсветки.

Эта мрачная пещера сияла лампочками, будто в ней находился пульт управления космического корабля; какой-то человечек, чуть ли не карлик, быстро-быстро бегал по консоли своими паучьими пальцами. Да, это был он, изобретатель невероятного, крамольного Жнеца Бабочек.

Я поднял руки со сжатыми кулаками, и карлик воскликнул:

— Вы намерены побить меня?

— Побить? Нет. Убить! Что вы натворили?

— Натворил? — вскричал он. — В моих руках история, передаваемая из уст в уста. Я могу забросить свою Сеть и выловить колесницу Бен-Гура или корабль Клеопатры, посеять смуту и отпустить на волю псов времен.

Он опустил взгляд и погладил руками расцвеченные огнями очертания машины, и продолжал, созерцая минувшие годы и словно обращаясь к самому себе:

— Знаете, я часто думал: если бы в ту ночь, в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году, выстрел в театре Форда прогремел чуть раньше, этого траурного поезда никогда бы не было, и история Америки изменилась бы навсегда.

— Что вы сказали? — переспросил я.

— Выстрел, — повторил Элмо. — В театре Форда.

— Выстрел, — прошептал я и подумал: "Никто не станет кричать «Пожар!» в переполненном театре. А что, если крикнуть это в переполненном паяцами поезде?"

И вдруг я заорал:

— Сукины дети!

Я подскочил к задней двери вагона и распахнул ее настежь.

— Ублюдки!

Три дюжины адвокатов вскочили, услышав мой пронзительный, как гудок паровоза, крик.

— Пожар! — кричал я. — Театр Форда горит! Пожар! — орал я.

Все, кто был в этом проклятом, в этом страшном поезде, услышали мой крик.

Распахнулись настежь старинные двери. С дикими воплями вылетели стекла в старинных окнах.

— Постойте! — вскричал Грин.

— Нет! — ревел я. — Пожар! Пожар!

Я бежал из вагона в вагон, крича, раздувая пламя.

— Пожар!

Все до единого в панике, словно подхваченные ветром, вымелись, из поезда.

Платформа кишела несчастными жертвами и обезумевшими адвокатами, наспех выписывавшими имена и что-то бормотавшими себе под нос.

— Пожар, — прошептал я в последний раз.

Поезд был пуст, как кабинет стоматолога в неудачный день.

Грин, шатаясь, подошел ко мне; на сей раз это его ноги словно приросли к земле. Лицо его было пепельно-серым, казалось, ему не хватало воздуха.

— Поворачивай поезд обратно, — сказал я.

— Что?

Марти повел меня через груды нетронутых гаванских сигар и игральных карт.

— Назад, — простонал я. — Отправляй его обратно на Вашингтонский вокзал, в апрель тысяча восемьсот шестьдесят пятого года.

— Мы не можем.

— Вы же только что приехали оттуда. Назад, о боже, возвращайтесь назад.

— У нас нет обратных билетов. Мы можем ехать только туда.

— Туда? А что, у «MGM» еще остались свои железные дороги, не закатанные в асфальт? Так поезжайте по ним, как в тысяча девятьсот тридцать втором, бросьте Луиса Майера, скажите ему, что Тальберг[6] жив и едет в четвертом вагоне, Майера хватит сердечный приступ.

— Луи?

— И Гарри Кона тоже, — добавил я.

— Но «MGM» не его студия.

— Он может вызвать такси или отправиться на попутных, но никто больше не сядет в этот проклятый, дурацкий поезд.

— Никто?

— Если не хотят быть похороненными в театре Форда, когда я и впрямь возьму и подожгу его.

Толпа адвокатов на платформе заволновалась и жалобно зароптала.

— Они готовятся подать в суд, — сказал Грин.

— Моя жизнь застрахована, я уступлю им свою страховку. Давай задний ход.

Поезд вздрогнул, как огромный железный пес.

— Поздно, мне пора идти.

— Господи, конечно. Смотри.

Все несчастные и их адвокаты, толкаясь, ринулись по вагонам, и о придурке, кричавшем «Пожар!», тут же позабыли.

Поезд тронулся с ужасным скрежетом.

— Прощай, — шепнул Грин.

— Выкладывай, — устало сказал я. — Кто на очереди?

— На очереди?

— В этом твоем чертовом, в этом жутком Сачке для Покойников. Кого поймают, задушат и проткнут булавкой?

Грин вытащил смятый листок бумаги.

— Некто по имени Лафайет.

— Некто? Да ты болван, тупица, неуч! Ты что, не знаешь, что Лафайет спас нашу Революцию, когда ему был всего двадцать один год, он поставлял нам оружие, корабли, обмундирование, людей?!

— Здесь ничего такого не сказано. — Грин уставился в свои записи.

— Лафайет был воспитанником Вашингтона. По приезде на родину он назвал своего первого сына Джордж Вашингтон Лафайет.

— Это они упустили, — признал Грин.

— Оглянись назад, в поколение семидесятых, они назовут кряду восемь десятков городов, в которых люди называли улицы, парки, районы его именем. Лафайет, Лафайет, Лафайет.

— Э, постой-ка! — Грин ткнул пальцем в лист. — Точно, Лафайет будет во втором прощальном турне.

Поезд издал кровожадный свист, колеса заскрежетали зубами.

— До встречи в Спрингфилде. — Грин вспрыгнул на подножку последнего вагона. — В апреле.

— А кто это еще с тобой? — прокричал я.

Грин обернулся и крикнул в ответ:

— Бут. Джон Уилкс Бут.[7] Он читает лекции прямо из окна вон того вагона, впереди.

— Жалкий сукин сын, — пробормотал я.

Грин прочел это по моим губам и повторил:

— Жалкий сукин сын.

И поезд укатил вдаль.

СМЕРТЬ ОСТОРОЖНОГО ЧЕЛОВЕКА

A Careful Man Dies, 1946 год

Переводчик: Ольга Акимова

По ночам ты спишь всего четыре часа. Ложишься в одиннадцать, встаешь в три, и все вокруг кристально-прозрачно. Так ты начинаешь день, пьешь кофе, час проводишь за чтением книги, вслушиваешься в доносящиеся издалека невнятные, нездешние голоса и звуки музыки предрассветных радиостанций, иногда ты идешь прогуляться, не забыв прихватить с собой специальное разрешение от полиции. Раньше тебя часто забирали в участок за то, что гуляешь поздно и в неурочный час, и это было ужасно неудобно, так что, в конце концов, ты испросил себе специальное разрешение. Теперь ты можешь, насвистывая, бродить где вздумается, сунув руки в карманы, неторопливо и легко пристукивая каблуками по тротуару.

И все это продолжается с тех пор, как тебе исполнилось шестнадцать. Сейчас тебе двадцать пять, но по-прежнему хватает четырех часов сна.

В твоем доме очень мало стеклянных предметов. Ты бреешься электрической бритвой, потому что безопасной иногда можно порезаться, а ты не можешь себе такого позволить.

Ты гемофилик. Если у тебя начинает течь кровь, ее не остановить. Таким же был твой отец, хотя для тебя он был всего лишь пугающим примером: однажды он порезал палец, порез был довольно глубокий, и отец умер по дороге в больницу от потери крови. В твоем роду по линии матери тоже были гемофилики, именно от них ты и получил эту болезнь.

В правом внутреннем кармане пиджака ты всегда носишь маленький пузырек с коагулянтом в таблетках. Если порежешься, то немедленно их глотаешь. Коагулянт разносится по твоей кровеносной системе, снабжает ее необходимым для свертывания веществом, и кровотечение останавливается.

Вот так и живешь. Тебе достаточно четырех часов сна, но при этом ты должен держаться подальше от острых предметов. Каждый день твоей жизни почти в два раза длиннее, чем у обычного человека, но вероятная продолжительность твоей жизни коротка, так что, по иронии, одно уравновешивает другое.

До прихода утреннего почтальона еще уйма времени. Поэтому ты садишься за пишущую машинку и настукиваешь четыре тысячи слов. Ровно в девять, когда перед входной дверью щелкает крышка почтового ящика, ты собираешь в стопку отпечатанные листы, соединяешь их скрепкой, проверяешь копию, сделанную под копирку, и кладешь листы в папку под заголовком «РОМАН В РАБОТЕ». Потом, закурив сигарету, выхолишь забрать почту.

Вынимаешь из ящика письма. Чек на триста долларов от большого журнала, два отказа из мелких издательств и маленькая картонная коробочка, перевязанная зеленой бечевкой.

Перетасовав еще раз письма, ты обращаешь вниманием на коробку, развязываешь ее, открываешь крышку, запускаешь внутрь руку и достаешь оттуда какой-то предмет.

— Черт!

Роняешь коробку. Живой ручеек брызжущей крови растекается по пальцам. Что-то блестящее молнией взметнулось в воздух. Металлическая пружина — понимаешь ты со стоном.

Кровь плавно и быстро вытекает из раненой руки. Несколько мгновений ты неотрывно смотришь на нее, потом на острый предмет, лежащий на полу — маленькую изощренную штучку с бритвой, вделанной в закрученную и сжатую под крышкой пружину; ты открыл ловушку, и она застигла тебя врасплох!

Весь дрожа, ты торопливо засовываешь руку в карман, пачкая всего себя кровью, достаешь флакон с таблетками и глотаешь несколько штук.

Затем, пока кровь не свернулась, оборачиваешь руку платком, осторожно поднимаешь с пола штуковину и кладешь ее на стол.

Минут с десять ты разглядываешь ее, потом садишься, неловким жестом закуриваешь сигарету, твои веки нервно трепещут, перед глазами то плывут, то вновь обретают форму находящиеся в комнате предметы, и наконец приходит ответ:

Кому-то я не нравлюсьКому-то я очень не нравлюсь

Звонит телефон. Ты поднимаешь трубку.

— Дуглас слушает.

— Привет, Роб. Это Джерри.

— Привет, Джерри.

— Как дела, Роб?

— Бледен и весь дрожу.

— Что такое?

— Кто-то прислал мне бритву в коробочке.

— Брось шутки.

— Я серьезно. Только тебе это вряд ли будет интересно.

— А как роман, Роб?

— Я его никогда не закончу, если мне будут присылать по почте острые предметы. Боюсь, в следующей посылке я обнаружу граненую шведскую вазу. Или ящик фокусника с огро