Кошмар в Берлине — страница 21 из 53

И все же сестре пора, пора бы уже принести снотворное. Долль рывком поднимается с кровати. Идет к сестринской, дверь нараспашку. Ночной дежурный тут же замечает его:

— А вот и опять доктор Долль! Идите, сестра, дайте ему скорее лекарство!

Сестра берет коричневую склянку и восклицает (она все еще обижена несправедливыми подозрениями герра Долля):

— Пожалуйста, герр доктор может убедиться, что я его не обманываю! Я — и обманывать! Да я скорее дам больше, чем меньше!

И она цедит лекарство. Слышится характерный запах параля — воняет он отвратительно. Но Доллю запах нравится, очень нравится! Он с напряженным вниманием наблюдает, как медсестра наливает лекарство, и согласно кивает, когда сестра говорит:

— Вот видите: почти семь получилось! Ну что, убедились, герр доктор?

Но он больше не в настроении разговаривать. У него в руке скляночка с лекарством, наконец-то, наконец-то он раздобыл себе глубокий сон, «маленькую смерть», запах обволакивает его. Нет, хватит разговоров. Лицо у него серьезное, почти мрачное: он наедине с собой и своим сном. Он одним духом выпивает содержимое стаканчика. Лекарство обжигает горло сильнее, чем самый крепкий шнапс, плавит рот, перебивает дыхание. С большой неохотой он отхлебывает воды, разжижая великолепный вкус смерти. Затем бросает взгляд на сестру и дежурного, говорит: «Спокойной ночи», — и возвращается обратно в карцер, в свою постель. Лежит еще мгновение, закинув руки за голову, застывшим взглядом смотрит на лампу.

В голове сгущаются облака, ему хочется подумать о том и о сем, но он уже уносится далеко от этого мира, отдаваясь своей возлюбленной «маленькой смерти»…

Иногда он просыпается, и каждый раз в разном настроении. Иногда он часами лежит в своей каморочке мрачный, едва цедит слова, отворачивается к стене и во время обхода не отвечает ни на один вопрос. Или тихонько плачет часами; ему бесконечно жалко себя и свою пропащую жизнь, он чувствует, что должен умереть. В такие дни он ничего не ест и не пьет, желая сдохнуть всем им назло в этой вонючей дыре… А в иные дни он снова бодр и весел и, накинув одеяло на плечи, слоняется по больнице, беседует с другими пациентами.

Молодой врач относился к нему дружелюбно, искренне хотел помочь, пытался разобраться, откуда взялась в душе Долля эта смесь безразличия и отчаяния. Но Долль не желал об этом говорить — не исключено, что он никогда ни с кем об этом говорить не сможет, даже с женой, с Альмой. Может быть, однажды он выберется из этой ямы — но только когда все перемелется. Иногда он даже верил, что выздоровеет, что появится в его жизни нечто новое и заполнит пустоту внутри. Но такие минуты выдавались редко.

По большей части он старался сбить молодого врача со следа: пересказывал случаи из жизни, говорил о книгах, участливо выслушивал его жалобы — зарплата плохая, снабжение и того хуже, переработки, да еще и тайный советник с подчиненными обращается кое-как. Иногда Долль пытался выяснить у молодого врача, какие еще существуют способы самоубийства. При этом он проявлял большую изворотливость: собирал материал о цианистом калии, морфии, скополамине, смертельных дозах, о впрыскивании воздуха в вену с целью спровоцировать эмболию, об инсулине, который практически не оставляет следов. Он собирал материал и готовился к тому часу, когда у него наконец достанет мужества сделать «это» — ведь другого выхода у немцев все равно не осталось.

Часть IIВыздоровление

Глава 8Самовольная выписка

Пока Долль вел бездеятельное существование «наверху в мужском третьем», постепенно возвращаясь в реальность, так как снотворного ему давали все меньше и меньше, от его наметанного глаза не могло укрыться, что состав пациентов существенно изменился по сравнению с былыми временами. Паралитики и шизофреники отошли на второй план, зато стремительно прибывали люди, которые, по всей видимости, не страдали болезнями ни духа, ни души.

Чаще всего эти пациенты появлялись под вечер, изредка — в сопровождении родных. Они веселились, хотя веселье это было какое-то кладбищенское, охотно трепались и щедро раздавали направо и налево дорогущие английские и американские сигареты. Потом двое санитаров ласково уговаривали их принять ванну, и, пока они мылись, медсестра и санитарка тщательно обыскивали их вещи. Иногда Долль становился свидетелем таких обысков и наблюдал, с какой педантичной аккуратностью они прощупывали каждый кармашек, каждый конверт, в то время как обычно довольствовались изъятием всех колющих и режущих предметов, ну и разве что еще пояса от халата, на котором некоторые депрессивные пациенты норовили повеситься.

Когда новоприбывшие выходили из ванной, их, как бы они ни противились, тут же укладывали спать. Больше никаких разговоров с другими пациентами — у кровати занимала пост медсестра, появлялся молодой врач, зачастую делал внутривенную инъекцию, и пациент засыпал. В сонном состоянии его обычно держали неделю. Иногда из палаты доносились крики, шум, шарканье подошв, через окошко в двери Долль мельком видел фигуру в пижаме, борющуюся с сестрой и санитаром, он слышал: «Я не сумасшедший! Я хочу…» И ласковые уговоры: «Потерпите секундочку, герр доктор! (Почти ко всем пациентам обращались «герр доктор».) Сейчас придет врач…»

Прибегал вызванный по телефону врач, а нередко и тайный советник, опять уколы, новое снотворное — и воцарялась тишина.

По прошествии недели пациент появлялся в коридоре — его вела за ручку медсестра. С отекшим лицом, оглушенный снотворным, он брел в туалет и из туалета, и довольно часто случалось, что по пути он вдруг останавливался, упирался лбом в стену и стонал:

— Не могу больше, не могу! Какой я был идиот, зачем сюда лег!

Идиот или не идиот, но даже дилетанту было видно, что лечение продвигается стремительно. Большинство уже на третьей неделе бегали по коридору одетые, припадали к окну вестибюля и, глядя на вольную улицу, твердили нетерпеливо:

— Скоро я выйду из этой лавочки!

И они действительно вскоре исчезали, особенно те, кого «герр доктор» называли по праву, и в освободившуюся палату въезжал новый подобный больной.

Даже менее опытный в таких делах человек, чем Долль, через три дня сообразил бы, что это за чудные пациенты. Его догадку вскоре подтвердил и очередной разоткровенничавшийся «доктор»:

— Да уж, дорогой мой, вам хорошо, вы можете здесь торчать сколько влезет. А мне нужно убраться как можно скорее. Никто не должен знать, что я здесь, а главное, почему.

Естественно, никто не должен был знать. Ведь все это были врачи — подсевшие на морфий врачи, — которых здесь втихую, тайком от грозного департамента здравоохранения, лечили от зависимости. Врачи среди них преобладали потому, что морфий в последнее время достать было трудно, а у врачей он всегда под рукой. Будь этого наркотика в достатке, будь его проще купить, наверняка три четверти немецкого населения глушили бы им болезнь эпохи — бездонное отчаяние и безразличие.

Так что в основном это были врачи или богатые люди, которые могли позволить себе морфий по ценам черного рынка. Начинали они с одного-двух уколов. Эти уколы даровали безмятежность; забывались холод и голод, притуплялась тоска по утраченному и утраченным. Постепенно дозу приходилось увеличивать. Неделю назад хватало одного количества, а теперь требовалось совершенно другое. Доза росла и росла. Поначалу они ограничивались укольчиком перед сном, но вечера тянулись невыносимо долго, а укол помогал скоротать время; и вот они уже и утром не могли подняться, ведь впереди ждал очередной бесконечный, беспросветный день. Они потребляли столько морфия, что аптекари злились, а сами они утрачивали всякую способность работать. Иногда тревогу начинали бить их жены, родные и друзья — ведь на кону стоял брак, налаженный мещанский быт, само их существование: морфинист переставал быть врачом, он сам становился тяжелобольным. И несчастного спешно запихивали в лечебницу. Всем окружающим сообщали, что доктора подкосила ангина, друг-коллега временно брал на себя их практику — лишь бы департамент здравоохранения не узнал, лишь бы чиновное начальство не пронюхало!

В этой нескончаемой веренице наркоманов Долль видел товарищей по несчастью, таких же людей, как он сам, которые больше не верили ни в себя, ни в Германию, сломались под гнетом стыда и унижения и сбежали в искусственный рай. Все они искали — точно так же, как и он, — «маленькую смерть». У всех у них, возможно, еще оставалась крупица надежды, удерживавшая их от последнего шага, им пока еще недоставало — как и Доллю — последнего, решающего толчка. Всюду одно и то же: бегство от действительности, отказ взваливать на плечи непосильный груз, на который обрекла немцев позорная война.

Но и за его собственной фигурой, и за этими мимолетными гостями третьего мужского отделения маячила темная, грозная масса: немецкий народ. Было время, когда Долль питался иллюзиями, но и тогда он знал, что не один лежит на дне чудовищной воронки, что с ним вместе — весь немецкий народ. От этого народа они оторвались: и врачи-морфинисты, и сам Долль. В бесконечные ночи, когда он мерял шагами бурый линолеум коридора, в бесконечные дни, когда он валялся на больничной койке, пялясь на лампу под потолком, он думал, размышлял, оглядывался на путь, который привел его сюда, в это эгоистическое уединение. Где он трусливо спрятался от задачи, которая стоит перед ними всеми…

А народ остался снаружи. От этого невозможно было отмахнуться: за стенами лечебницы народ продолжал биться за жизнь, и Долль к нему принадлежал. Пока он, ничего не делая и только жалея себя, прозябал в лечебнице из милости, потому лишь, что и прежде здесь лечился, народ работал в поте лица. Разбирал противотанковые заграждения и уличные завалы, перекрывал крыши и утеплял к зиме жилища. Раскапывал полусожженные станки и приводил их в рабочее состояние. Голодал, замерзал, чинил железнодорожные пути, под ледяным октябрьским дождем копал картошку и бесконечными вереницами тащился по дорогам, довольствуясь самым малым.