Остановившись перед кухонным столом, Долль окинул его задумчивым взглядом. Эх, жаль, что стол коротковат и жестковат — спать на нем не ляжешь. Может быть, устроиться в ванне? Но от одной мысли об этой ледяной лохани его снова забил озноб, все еще гнездившийся в теле, и он тут же отбросил эту идею. Кусочек коридора застлан ковролином, а на вешалке в прихожей висят какие-то женские пальто — ими вполне можно укрыться.
Но все же что-то не давало ему покоя, и наконец он сообразил, что в квартире-то шесть с половиной комнат, и половина — это каморка для прислуги. Он заглянул туда и щелкнул выключателем, но свет не зажегся: то ли проводка повреждена, то ли лампочки в патроне нет. Тогда он вернулся на кухню, походя сунул зажигалку к газовой горелке, отыскал в мусорном ведре газету и свернул из нее факел. И с этим факелом отправился обратно в комнату прислуги.
Да, кровать на месте, на ней матрас и даже подушка, но больше нет ничего: ни белья, ни одеяла. А какой холод в этой берлоге! Долль поднес догорающий факел к окну и увидел, что рамы скалятся осколками. Свежий ночной воздух беспрепятственно вливался в каморку. Тем не менее более роскошных хором не предвиделось, а кровать — это все-таки кровать, и он, в конце концов, мужчина. Ему даже в голову не пришло перетащить кровать в другое помещение — к примеру, в натопленную кухню, где все окна целы. Нет, этой мысли у Долля не возникло, именно потому, что он был мужчина — так, по крайней мере, сочла Альма, когда впоследствии он рассказывал ей об этой ночи.
Внезапно ему стало неловко использовать чужое женское пальто как одеяло. Он долго мучился, отдирая от коридорного пола прибитый гвоздями затоптанный половичок. Наконец ему это удалось, но было совершенно ясно, что половичок с изодранными краями никогда уже нельзя будет положить на место. На кухне Долль быстро разделся, зажег от газа сигарету и, волоча за собой половичок, прошествовал в свою походную спальню. Он несколько раз обернул вокруг себя старый пыльный ковер, а задубевшие от холода ноги закутал остатками халата, который нашел в ванной.
А потом он долго лежал во тьме; сигарета время от времени вспыхивала, и тогда на фоне близкого огонька мерк светлый проем окна, за которым виднелась черная крыша дворового сарая и серое небо над ней. А когда сигарета лишь вяло тлела, снова проступало небо и воздух казался еще холоднее.
Поначалу, несмотря на сигарету, он все равно чувствовал себя неуютно, потому что никак не мог согреться, а половик оказался слишком тяжелый и неприятно пах пылью и еще чем-то неопределимым, но точно не согревающим ни тело, ни душу. Наконец он докурил; теперь только небо над черной крышей бледно сияло ему в лицо. И иззябший Долль провалился в дремотную грезу, которой предавался с мальчишеских лет в случаях, когда жизненные обстоятельства представлялись ему особенно угрожающими.
Ему воображалось, что он — Робинзон на необитаемом острове, но Робинзон без Пятницы, такой Робинзон, который не желает встречаться с белыми людьми и содрогается при мысли, что его когда-нибудь «спасут». Этот необычный Робинзон делал все, чтобы спрятаться от своих собратьев. Жилище он построил в непроходимой чаще, через которую вела заросшая, неприметная тропка. Но и этого ему было мало: он мечтал поселиться в глубоком ущелье меж высоких, крутых утесов и чтобы в это ущелье вел длинный, темный каменный тоннель, который в случае чего легко завалить камнями. А над ущельем нависали бы деревья — не слишком густо, но чтобы сверху ничего нельзя было увидеть; это служило бы Робинзону прикрытием с воздуха.
В такое глубокое уединение Долль, бывало, сбегал еще мальчишкой, когда мир, населенный людьми, казался ему слишком опасным, когда он не понимал доказательство, заданное по геометрии, когда вскрывалась какая-нибудь неуклюжая ложь. Во взрослом возрасте, когда мужество его покидало, он тоже не гнушался подобными побегами; более того, за последние годы, когда Берлин постоянно подвергался безжалостным бомбежкам, эти побеги стали для него особенно важны.
Но в основе своей — это Долль понял, когда внимательно проштудировал труды Фрейда, — эта каменная пещера или ущелье обозначали не что иное, как материнское лоно, в которое ему хотелось забиться в минуту опасности. Только там можно было обрести покой, и южное солнце, которое в его мечтах всегда светило над Робинзоновым островом, — это было горячее сердце его матери, источавшее благодатное сияние теплой алой крови!
С подобными мыслями он заснул, а когда проснулся, в пустом оконном проеме все еще мрела грязно-серая каша уходящей ночи. Однако герр Долль вскочил со своего одра полный сил и совершенно согревшийся: он страстно желал после крушения всех надежд наконец-то приняться за дело. На кухне при электрическом свете он ужаснулся, увидев, как его угваздал пыльный половичок. Но поделать с этим он, увы, ничего не мог: смены белья у него не было. Поэтому он отправился в ванную, очень тщательно помылся, вышел свежий, хотя и снова подмерзший, остановился перед большим зеркалом в прихожей, придирчиво себя обозрел — и нашел, что давно уже не имел столь бодрого и здорового вида. Он стремительно сбежал вниз по лестнице; подъезд уже стоял нараспашку, а вот лавка матушки Минус за углом еще не открылась.
Но поскольку в лавке горел свет, он постучал в дверь, и упорно стучал до тех пор, пока добродушное, полное лицо матушки Минус в обрамлении седых волос не прижалось к дверному стеклу — и энергично закачалось вправо-влево, дескать, войти пока еще нельзя. Долль забарабанил еще громче, эхо разносилось по пустой улице, тонущей в утренних сумерках, и, когда добрая Минус, приняв вид настолько сердитый, насколько могла, распахнула дверь, намереваясь прогнать назойливого стучальщика, он мигом сунул ей руку и сказал:
— Да, это действительно я, доктор Долль. В последний раз мы с вами виделись в конце марта, и я рад, что вы, как и мы, уцелели в этой катавасии. Моя жена, правда, сейчас в больнице, но я думаю, ее выпишут в самое ближайшее время. И да, я знаю, что ломлюсь к вам самым бесстыжим образом, но я непременно хочу поговорить с вами с глазу на глаз, пока не появились покупатели!
Радостно тараторя, Долль потихоньку, шажок за шажком, теснил ее внутрь лавки. И предусмотрительно закрыл за собой дверь, чтобы другие нахалы не вздумали повторить его подвиг.
— Да, — сказала добрая Минус: она уже не сердилась. — Да, я слыхала, что вы двое приехали, и мне рассказывали, что дела у вас не очень. Что же привело вас ко мне, герр доктор?
Но прежде чем Долль успел обрисовать свои потребности, перспективы и гарантии, она вновь заговорила:
— Впрочем, о чем это я? Кто приходит в такую рань к матушке Минус, чтобы поговорить непременно с глазу на глаз? Еды, да?.. Заморить червячка, верно?.. Ну вот что, герр доктор: один раз я вам отпущу без карточек, но только один-единственный раз, слышите? И больше никогда!
— Великолепно, фрау Минус! — вскричал Долль, радуясь, что все получилось так легко. — Вы лучше всех на свете!
— Ах, бросьте! — ответила фрау Минус, а сама уже складывала, распихивала по кулечкам, взвешивала, отрезала и хрустела оберточной бумагой. Глаза Долля тем временем округлялись все больше, потому что он рассчитывал самое большее на хлеб и немного эрзац-кофе. — Говорите поменьше, а главное, ничего не обещайте! Но зарубите себе на носу: я сказала «один раз», а мое слово твердое. И пусть считается, что я слишком добренькая и не умею говорить «нет». Умею, еще как! Вы же знаете: не положено, за это мою лавку могут просто-напросто закрыть. Но один раз — так и быть, потому что человек должен поступать по-человечески, а до меня доходили слухи, что вам довелось пережить. Так что берите и не трепитесь! Двенадцать марок сорок семь пфеннигов — если у вас есть деньги, заплатите сразу, ну а нет так нет. Я могу записать все это вам в кредит, когда отдадите, тогда и отдадите, что уж там. Но без карточек — ни-ни!
Грозно повторив это уже в третий раз, словно пытаясь ожесточить собственное мягкое сердце, она вытолкала глубоко тронутого Долля за порог. В замке повернулся ключ, а он все стоял у двери и энергично кивал матушке Минус, так как помахать было нечем: руки-то заняты. И отправился домой с чувством, что внезапно разбогател.
Уходя, он прихватил торчавший в двери ключ, и это оказалось весьма кстати, так как в квартире все еще спали. Тем лучше: он спокойно, без чужих глаз мог распаковать свои сокровища. Разложив продукты на кухонном столе, он и впрямь почувствовал себя так, будто был нищим Лазарем, а тут вдруг сделался богачом. Перед ним лежали три буханки хлеба — одна белая и две черные, пакетики с эрзац-кофе, сахаром, лапшой, белой мукой, рожок кофейных зерен, масло и маргарин, завернутые в бумагу, и картонная тарелочка с вареньем.
«Если бы все это мне пришлось покупать на черном рынке!» — подумал Долль и водрузил на огонь кастрюлю с водой, собираясь сварить пока что суррогатный кофе — настоящий зерновой он решил поберечь до возвращения Альмы.
Найти посуду оказалось не так просто: буфет-то на замке! Но под мойкой он в конце концов нашел все необходимое, наспех сполоснул холодной водой и снова сказал себе: больше я этого терпеть не буду — ни дня! И принялся за свой пир горой.
Однако спокойно поесть ему было не суждено. Сначала, словно немытое и растрепанное привидение, на кухню просочилась Шульциха, в ужасе уставилась на Долля и вылетела в коридор с пронзительным воплем:
— Господи боже, вы же не предупреждали, герр доктор Долль!
И исчезла, а вместе с ней — и ее неопрятная, местами драная ночная сорочка, и всклокоченная голова, усеянная папильотками, на которые были накручены короткие прядки. Долль поспешил за ней.
— Постойте, фрау Шульц! — воззвал он. — Ну погодите секунду, я на вас не смотрю, честное слово!
Дверь захлопнулась у него перед носом, а вламываться в комнату было все же неловко, и он крикнул в замочную скважину:
— Сударыня, я сейчас быстренько сбегаю за карточками — можем мы после этого поговорить?