Кошмар в Берлине — страница 34 из 53

— А теперь я вас кое о чем спрошу, Долль, — продолжает Гранцов после паузы. — Но вы можете не отвечать, если не хотите. Так вот: как у вас обстоят дела с работой? Вы же понимаете: все ждут… Пишете ли вы что-нибудь в последнее время? Или, может быть, вынашиваете какой-нибудь замысел?

— Да, — поколебавшись, отвечает Долль. — Я, конечно…

Гранцов спешно перебивает:

— Нет, правда, Долль, если вам не по душе трезвонить о ваших планах… Но я ведь спрашиваю не из праздного любопытства.

— Да, разумеется, я понимаю, — поспешно соглашается Долль. — И я совершенно спокойно могу об этом говорить. Только вот боюсь вас разочаровать, Гранцов. Потому что, честно говоря, никаких замыслов у меня нет. Правду сказать, в последние полгода перед катастрофой я начал записывать свои воспоминания о нацистах…

— Ну вот, прекрасно! — восклицает Гранцов.

— Ох, не знаю. Не думаю, что это так уж прекрасно. Понимаете, каких-то уж совсем ужасов мне пережить не довелось, а скрупулезно описывать всякую мелочовку… Вряд ли книга получится интересная: ну в самом деле, как мелкие неприятности чуть не довели человека до самоубийства… — до сих пор Долль говорил неуверенно, даже нехотя. Но тут речь полилась глаже — Для меня все это пройденный этап. С тех пор как закончилась война, я столько всего пережил, что ненависть к нацистам как-то сама собой угасла и переросла в ненависть ко всему человечеству. Нацисты больше для меня не существуют…

— Да что вы! Что вы! — протестует Гранцов. — Как же так, герр Долль! Я вот, напротив, твердо убежден, что господа нацисты по-прежнему живут среди нас. И иногда я это очень отчетливо ощущаю.

— Да, возможно, отдельные персонажи, самые неисправимые…

Гранцов решительно замотал головой.

— Тем не менее, — продолжил Долль, — как бы там ни было, с этой книгой для меня покончено, — и добавил в ответ на просительный жест собеседника: — Я не могу, по крайней мере пока, заставить себя просмотреть получившийся текст, перепечатать его…

Он замолк и взглянул на Гранцова. Тот заторопился:

— Ну что вы, дражайший Долль, никто не будет заставлять вас заниматься тем, что вам претит. Всему свое время… А как насчет планов на будущее?

— Никак! — покаянно сознался Долль. — Иногда я, правда, задумываюсь о романе, даже перебираю вполне конкретные темы… Но меня не отпускает чувство, что после такой катастрофы — я имею в виду катастрофу не только нашу общую, но и мою личную — нужно начать все сызнова, по-другому. — И он торопливо пересказал все то, что полтора часа назад говорил редактору Фёльгеру. — Вот так, — заключил он, — мне очень жаль, что приходится вас разочаровывать, герр Гранцов, да еще при первой же встрече. Может быть, я снова загорюсь работой, когда внешние обстоятельства моей жизни хоть немного переменятся. Для творчества мне нужен покой не только бытовой, но и душевный.

— Разумеется! — согласился Гранцов.

Они проговорили еще несколько минут, но работы больше не касались. В бело-голубом зале вновь воцарилось прежнее радостное настроение: свершилось долгожданное знакомство! Наконец они распрощались, условившись, что увидятся послезавтра в час.

Но когда супруги Долль вышли на улицу, их ждал шофер в серой форме:

— Герр Гранцов сказал мне отвезти вас домой. Куда ехать?..

Очередной знак внимания, очередное баловство! И все сильнее давит чувство долга: нельзя разочаровать человека, который так в тебя верит…

Некоторое время они ехали молча, потрясенные свалившимся на них счастьем. Впереди маячил затылок шофера. И вдруг Альма легонько пихнула мужа.

— Эй! — шепнула она.

Он спросил:

— Да, дорогая?

— Ах, мальчик мой, — проговорила она, — мне кажется, я сейчас с ума сойду от счастья. Неужели этот Гранцов правда нам поможет! Хочется вопить во все горло! Вопить от счастья! — И она засюсюкала, как избалованное дитя: — А ну-ка покажи своей Альмочке, как ты ее любишь! Ну-ка скорее чмокни ее! Тысячу раз чмокни! Не то я закричу!

— Шофер! — предостерег он, хотя готов был сию секунду исполнить ее желание.

— Шофер — старенький дедушка! — отмахнулась она. — Шофер ведет машинку, шофер ничегошеньки не видит! А вы, молодой человек, не отлынивайте: чмок-чмок-чмок свою малышку Альму, тыщу раз чмок — иначе я закричу!

И Долли долго, долго целовались… Они так давно в последний раз ездили на машине, что совершенно забыли: ведь у шофера есть зеркало, в котором отражается все, что происходит в салоне. Подобно малым детям, они верили, что их никто не видит.

А шофер скромностью не отличался — это был настоящий берлинский шофер.

— И знаете, герр Гранцов, — сказал он в завершение своего отчета, когда вечером вез шефа домой, — и знаете, тискались они не как почтенные супруги, а как совсем зеленый молодняк! А он-то, он-то ведь уж не первой молодости, поди однолеток наш с вами, герр Гранцов. Я вам так скажу, герр Гранцов: если он с такой же страстью книжки пишет, то я б эти книжки почитал!..

Глава 12Выздоровление

В северном пригороде Берлина в маленькой комнатке у окна сидит человек. На дворе разгар лета, июль: точнее сказать, 5 июля 1946 года. Хотя времени всего-то девятый час, ночная росистая свежесть уже улетучилась. И сейчас-то припекает, а днем вообще будет жара, если только гроза не принесет чуточку прохлады.

Но пока что грозу ничто не предвещает. Солнце сияет ослепительно, на небе ни облачка, и цвета оно даже не голубого, а матово-бело-серебристого, с легким голубоватым оттенком. Когда человек отрывается от того, что пишет, и бросает взгляд в окно — а случается это не так уж редко, работа его, по-видимому, не слишком занимает, — он щурится — так слепит летнее небо. Но когда глаза привыкают, он начинает разбирать в знойном мареве приятный пригородный пейзаж: зеленые кроны, острые фронтоны, красная черепица — и никаких развалин. Даже на крышах не видно заплат, даже окна всюду целы. Удивительное благолепие — в этом-то городе руин!

Да, пишущий человек часто поднимает голову. При этом он не откладывает ручку, будто вот-вот вернется к работе. Однако вместо того чтобы писать, он прислушивается к голосам, доносящимся со двора. Голоса эти сплошь женские и почти все молодые, с плавным, чуть небрежным берлинским выговором. То и дело слышится что-нибудь вроде: «В помещении такая духотень!» Или: «Сей секунд объясню!»

Но подобные возгласы не вызывают улыбки на его лице, он не ощущает ни капли превосходства над этими безграмотными, косноязычными женщинами. Он твердо усвоил, что у него нет никаких причин чувствовать себя выше кого-то или чего-то.

Хотя голоса явно молодые и ему достаточно лишь встать и подойти к окну, чтобы поглазеть на болтушек, он этого не делает. Он знает, что среди этих девушек и женщин есть хорошенькие и что они загорают, сбросив себя все лишнее, но любопытства не испытывает, а чувствует себя стариком — очень усталым стариком. За последний год седины у него сильно прибавилось, но если бы ее количество зависело от того, насколько старым он сам себя ощущает, он был бы уже бел как лунь.

Он продолжает писать, и кроме женского щебета до его ушей часто доносится еще один звук. Рука его снова замирает, он настораживается и прислушивается. Звук этот весьма странный: напоминает одновременно воркование голубя и трель дрозда (правда, не очень чистую). Этот чудной звук, происхождение которого он в первые недели никак не мог разгадать, издает большой пес, помесь добермана с овчаркой, — несчастное животное, которое в хаосе стрельбы, пожаров и всеобщей сумятицы при битве за Берлин повредилось в уме и теперь лежит на цепи где-то под зеленой сенью деревьев, и ухаживает за ним слабоумная обитательница дома номер 10 по Эльзаштрассе. По вечерам Германн, как прозвали слабоумную Гермину в этом заведении, спускает пса, и он всю ночь сторожит дом 10 по Эльзаштрассе, — и горе чужакам, которые отважатся полезть через забор! Пес не колеблясь их растерзает — ведь это сумасшедший пес, его ничто не сможет удержать, даже его опекунша Германн.

Странно, что этот пес, которому в наследство от более счастливых времен досталась кличка Муха, уже совершенно ему не подходящая, — что этот пес вовсю брешет ночью, а днем только поет и воркует, как птичка. Война оставила на нем неизгладимый отпечаток, душа у него больная, он плачет и жаждет крови, пользы от него никакой. И иногда, слушая эти причудливые рулады, человек поневоле задается вопросом: а скольких людей постигла судьба бедолаги Мухи?

Да, человек какие только предлоги не находит, чтобы отвлечься от работы и хотя бы на пару минут перестать мучительно выкорябывать слова на бумаге. Он то и дело посматривает на сухо тикающие часы на стене: сколько там времени, не пора ли уже встать и сложить стопочкой исписанные листки? Эти настенные часы с выцветшим голубым циферблатом и латунно-желтым маятником — единственная вещь в тесной каморке, которая не является предметом первейшей необходимости. Стол, стул, кровать, тесный встроенный шкаф и старое, совершенно вылинявшее бархатное кресло — вот и вся обстановка.

Впрочем, нет, нельзя забывать еще об одном предмете, хотя чаще всего его не видно. Это пестро разрисованная черная бархатная подушечка. Изображен на ней замок с тремя башнями, с лиловыми скатами крыш и множеством окошек: снизу окошки красные, сверху желтые, а стены самого замка — некрашеный черный бархат. На одной из башен на длинном флагштоке реет белое знамя, на другой торчит крест, тоже белый, а на третьей — что-то вроде длиннющей белой пики. Замок окружают деревья с белыми стволами и пышными зелеными кронами, а вдали виднеются розовые, лиловые и огненно-красные скалы, кое-где опоясанные невесть откуда взявшимся белым парапетом. Вверху висит какое-то небесное тело, круглое и желтое: то ли луна, то ли солнце.

Человек ненавидит эту подушку лютой ненавистью. Он проклинает ее уже хотя бы за то, что эта дурацкая, отвратительная вещица благополучно пережила войну, уничтожившую столько всего прекрасного. Чтобы подушка не мозолила глаза, он засовывает ее то в недра кровати, то во встроенный шкаф. Но ее снова и снова отыскивает горничная и услужливо кладет на линялое бархатное кресло — ей это произведение искусства явно нравится. Человек мог бы попросить горничную не трогать подушку, но он этого не делает. Он ни слова не говорит этой женщине, которая, прибравшись, всегда одинаково ласково объявляет: «Теперь можете работать!» — или: «Теперь можете выпить кофе».