Впрочем, нельзя сильно упрекать пишущего за то, что он так часто прерывает работу. Он пишет из голого чувства долга, без веры и вдохновения, может быть, лишь для того, чтобы доказать себе и окружающим, что способен довести начатое до конца. Этот труд, за который он взялся с полгода назад, на первых порах приносил ему радость. Потом начались перерывы в работе — то из-за ссоры, то из-за болезни, то просто потому, что он не мог себя заставить взяться за перо; и чем смутнее становилась перспектива завершения, тем меньше интереса у писателя вызывало его собственное творение.
Однако в этот день, 5 июля, дело обстояло несколько иначе. Утром человек пробудился от глубокого сна и внезапно осознал, что пора наконец завести свою писательскую лодчонку из моря фактов в тихую гавань. Он пока не мог точно сказать, когда доплывет до этой гавани — через два дня или через восемь, а может, через двенадцать, — но и двенадцать дней не наводили больше тоски, так как он знал, что надежная гавань ждет его. Сегодня он отвлекался просто потому, что это вошло у него в привычку, а вовсе не потому, что искал повод побездельничать.
Человек бросает взгляд на настенные часы с выцветшим голубым циферблатом и обнаруживает, что проработал уже достаточно. Он складывает писчие принадлежности, прячет их в шкаф и берет маленький чурбачок, на котором висит ключ. С ключом и ворохом белья он выходит в коридор и направляется к двери, на которой висит табличка с категоричной надписью: «С гон. и сиф. вход воспрещен!»
Человек уже собирается открыть дверь, но тут видит, что в замке уже торчит ключ, тоже висящий на чурбачке, — точная копия конструкции, которую он сжимает в руке. Пробормотав что-то вроде «ну и свинство», он хочет взяться за ручку, но тут дверь распахивается изнутри и навстречу ему вылетает девушка или молодая женщина, на которой нет ничего, кроме коротенькой сорочки. Воровато проскользнув мимо него, она скрывается за одной из ближайших дверей.
Человек мгновение смотрит ей вслед, размышляя, не устроить ли скандал из-за неправомочного пользования его туалетной комнатой. На табличке все предельно ясно сказано! Но он передумывает. С тех пор как он оказался в этом заведении, он еще ни разу ни с кем не поругался — и теперь тоже найдет другой выход. Вынув ключ из замка, он с обоими чурбачками заходит в туалетную комнату и закрывается на задвижку.
Тщательно моясь, он раздумывает, пожаловаться ли на это возмутительное нарушение запрета матушке Трюллер или просто забрать второй ключ, предназначенный только для медсестер и беспечно оставленный в замке. Он выбирает второй путь: у матушки Трюллер и так полно забот и, какой бы нагоняй она ни устроила, эффекта хватит хорошо если на день. А что касается больных…
Да, что касается этих самых больных, большинство из которых на самом деле никакие не больные, — так вот что касается этих шестидесяти женщин из дома 10 по Эльзаштрассе, среди которых он единственный мужчина, — на них не действуют ни уговоры, ни выговоры, ни просьбы, ни приказы. Наоборот, они всегда рады сделать что-нибудь назло, нарушить любой запрет и подложить ближнему свинью.
Когда человек прибыл сюда добрых восемь недель назад и внезапно обнаружил, что очутился среди шести десятков женщин, преимущественно молодых и хорошеньких, он подумал, что скучать ему здесь не придется и он наверняка узнает много полезного. Не то чтобы у него были какие-то виды на этих дамочек, нет-нет, от подобных намерений его удерживал сам род заболеваний, которые и привели их сюда — как правило, под отеческим давлением полиции. Эти болезни, названия которых так бесстыдно красовались на табличке, здешние обитательницы, как правило, подцепляли в Берлине по собственному легкомыслию, зачастую зная или — в редких случаях — не зная, с чем имеют дело. Им ставили роковые диагнозы и назначали лечение.
Но лечиться они не желали: не являлись на осмотр в положенные дни или не следовали рекомендациям врачей, — а значит, представляли опасность для любого, кто имел с ними дело. Тогда и подключалась полиция: их доставляли до самого порога клиники и отпускали только после полного выздоровления. Некоторых не так-то просто было разыскать. Зная, что их ждет, они меняли квартиры и изощрялись как могли, лишь бы увернуться от лечения, — но в конце концов при очередной облаве их задерживали.
Да, несмотря на все это, или, скорее, именно поэтому, человек надеялся услышать от своих товарок увлекательные и поучительные истории, прикоснуться к ярким судьбам. Но скоро он понял, что все эти девицы безнадежные дуры и закоснелые вруньи. Их послушать, так они попали сюда только из-за козней врачей, чиновников от здравоохранения и полиции, — и тут-то их и заразили подлые бабенки, с которыми пришлось лежать в одной палате!
Чтобы распознать в их россказнях ложь, особой проницательности не требовалось, а уж что касалось их лени, она была просто-таки возмутительной! Хотя за исключением дней, когда им делали уколы или назначали «медикаментозный удар», им вовсе не был предписан постельный режим, многие из них почти не вставали с коек все восемь, а то и двенадцать недель, которые длилось их лечение. Они валялись в постели, молодые и цветущие, полные сил, но разленившиеся до мозга костей, не способные ни к какой полезной работе. Они были ленивы до такой степени, что далеко не всегда подавали лоток для рвотных масс очередной товарке, которой поплохело после «медикаментозного удара». Пусть блюет на пол — на то и медсестра, чтобы прийти и убрать. Они вызывали медсестру, и, если та появлялась не сразу, блевотина так и лежала на полу. Грязь и вонь их не беспокоили, зато любая, даже самая простая работа вызывала отвращение.
Не для того они живут на этом свете, который устроен так удобно для молоденьких хорошеньких девушек: берешь мужика и потрошишь его, как жирного рождественского гуся! Они хвастались друг перед другом своими победами, хвастались, в какие кошельки запускали руку и какой магнетической привлекательностью обладали в бытность свою барменшами, — хвастались всем своим пустым, бесполезным существованием, где именно бесполезность считалась высшей доблестью. А потом шли и воровали друг у друга сигареты, выбрасывали из окна или в унитаз прописанные им лекарства (они же «умные», они знают, что врачи их травят!), а по воскресеньям, когда их навещали родственники, плакались и жаловались, как плохо их кормят — жить приходится впроголодь! И только еженедельное взвешивание показывало, как они жиреют от лени и обжорства!
Нет, его ожидания не оправдались. Ничего романтического не было в этих женщинах, ничего, что могло бы примирить его с их пороками. Конечно, он был к ним не очень-то снисходителен. Они страшно всполошились, когда он попал в их женское царство; ему оказали самый что ни на есть дружеский прием, и в первые недели у него отбоя не было от посетительниц, которые являлись к нему под самыми разнообразными предлогами. Но он быстро понял, что больше просто не может с ними разговаривать. Его несказанно раздражало, что они считают его дураком, способным поверить в их небылицы!
И потом, они оказались очень жадными. Он видел, какие взгляды они бросали в его тарелку, сравнивая его еду со своей. Конечно, как частный пациент главврача, который поместил его в это заведение только потому, что больше нигде не нашлось места, он был на особом положении, но в общем и целом кормили его не хуже и не лучше, чем остальных. У матушки Трюллер и времени-то не было пускаться на кулинарные изыски ради одного-единственного пациента! Но они прикидывали, какой величины у него кусок хлеба и насколько толстым слоем на него что-то намазано, и говорили: «Эх, вот это жизнь!» Или: «Да мне все равно!»
Они постоянно что-то у него клянчили: то сигарету, то прикурить, то книжку, то газету, то бензин заправить в зажигалку — и так ему надоели, что в конце концов он стал отвечать отказом даже на самые бесхитростные просьбы.
В их отношениях наступило грозное затишье: они перестали захаживать к нему и здоровались сквозь зубы, — а затем разразилась война. Однажды какой-то пьяный перелез через садовую решетку и попытался пробраться в клинику; человек не преминул заметить, что удивляться тут нечему: стоит только посмотреть, как бесстыже пациентки окликают и осмеивают прохожих с балконов, — по обычаю гулящих девок, коими большинство из них и являются. Их возмущению не было предела: каков лжец, каков предатель! Дескать, ни одна из них сроду ничего не кричала с балкона, а когда врач тем не менее велел запереть балконные двери, они поклялись, что однажды ночью устроят ему темную — места живого не оставят!
Естественно, никакой темной ему никто не устроил. Даже бойкот, который они было ему объявили, не затянулся надолго. Они ни в чем не знали постоянства, даже во вражде. Они снова стали с ним разговаривать, время от времени то одна, то другая заглядывала к нему и стреляла сигаретку, а если сигарет не находилось, то хоть пару окурков. Но у человека была не такая короткая память: он больше не собирался иметь с ними никаких дел, никогда и ни при каких условиях, даже если среди множества виновных он приговаривал и нескольких невинных.
Человек давно уже закончил мыться, навел в комнате порядок и запер оба ключа от туалетной двери во встроенный шкаф. Легкая улыбка пробегает по его лицу, когда он представляет себе, как отчаянно сестра Эмма и сестра Гертруда будут этот ключ искать!
Хотя на улице ярко светит солнце, он надевает летнее пальто: стесняется показываться на улице в истрепанном, запачканном костюме. Спустившись по лестнице, он поворачивает к кухне. На кухне хлопочет матушка Трюллер с помощниками: готовит обед на без малого восемьдесят обитателей этого дома. Лицо у нее багровое, грудь, всегда прикрытая желтоватыми или лиловыми кружевными оборками, мощно вздымается, она мечет с плиты и на плиту тяжеленные кастрюли, словно они ничего не весят, она работает так, что лоб ее усеян маленькими жемчужинками пота, — но настроение у нее превосходное.
Она видит его, и лицо ее озаряет улыбка.