аген Диркс уже покинул Мюнхен. Но, безусловно, она его любила – да, он был единственным мужчиной, которого она когда-либо любила. С другой стороны, у меня есть твердое убеждение, что именно по этой причине она не бросилась ему на шею. Не знаю, насколько Инге была способна на великую любовь, но она, конечно, очень хорошо понимала, что тело, которое она частенько предоставляла в пользование на студенческих квартирах и в художественных мастерских, едва ли стало бы великим подарком для человека, которого действительно любишь. А она любила людей, подобных музыканту Хагену Дирксу, – тех, в чье великое искусство твердо верила. Когда я представил ей Хагена, это было, конечно, не только ради нее самой, это был своего рода всплеск сострадания. Что же касается Хагена, у меня было ощущение – правда, очень расплывчатое и неопределенное, – что эта женщина могла бы ему помочь, хотя бы один раз. Я чувствовал, что в их судьбах было какое-то странное сходство, и счел, что они каким-то образом могу гармонировать. Вот только я позабыл, что, когда фройляйн Астен действительно влюбилась в него, как раз эта любовь ко всем кровоточащим ранам в ее душе добавила новую, саднящую сильнее других.
На самом деле Инге Астен в беседе, которая, кстати, была последней, которую она вела с Марселем Бенедиктом и вообще с кем-либо, не выдала ни малейшего из секретов своей сильной привязанности к скрипачу. В то же время она открыто высказывалась о том, что он вряд ли разделяет эту любовь. Хаген Диркс был очень любезен и добр к ней – эти несколько недель были лучшими в ее жизни. Тем не менее она знала, что его чувства к ней были не похожи на ее чувства, он был не совсем безразличен, но это была только теплая дружба… Весь разговор вращался вокруг личности скрипача. Она задала уйму вопросов, и доктор Бенедикт охотно давал ей информацию. Он рассказал ей о гротескной трагикомедии его музыкального дара и не забыл обо всех маленьких волшебных средствах, которые Хаген теперь последовательно презирал, опробовав все по очереди. Он вытащил золотой крестик, который подарил ему Хаген, который ему самому сослужил такую хорошую службу.
– Вы верите в его силу? – спросила девушка.
– Верю? – Он засмеялся. – Что за вопрос? Порой я пренебрегаю им, но порой мне кажется, что в целом мире нет лучшего средства для исцеления и защиты. – Потом Марсель поделился с ней тем, как поведал Хагену Дирксу о методе своей старой подруги Инес. Ум, Вера, Опыт – триединый ключ к счастью…
Он поделился с ней всем этим – но потом…
Портье «Гранд-отеля» бросился догонять Хагена Диркса, когда тот вышел на Кертнер-ринг, чтобы поехать на свой концерт, и вручил ему срочное письмо из Мюнхена.
Там были только три строчки:
«Я прошу тебя носить в кармане вечером во время концерта то, что я приложил к письму. Не открывай, пока не получишь от меня известий. Марсель».
«Приложение» было тщательно и плотно завернуто в белую бумагу. Хаген Диркс положил письмо обратно в конверт, убрал в карман. Вскоре он совершенно о нем забыл.
Но он вспомнил о нем на следующее утро – после того, как этот концерт принес ему огромный успех и сделал его за несколько часов одним из лучших скрипачей века. Он почувствовал триумф, когда только прижал свою скрипку к подбородку, и твердо знал уже после первой сыгранной пьесы, что добился своего. То был великий и очень странный опыт – его дар свыше вдруг заиграл красками и стал по-настоящему принадлежать ему, сделался неотъемной частью. Публика неистовствовала. Его не отпускали со сцены, требовали еще и еще. Он играл неустанно, он мог играть всю ночь. Он выходил на бис раз за разом; а когда притушили свет, чтобы заставить публику выйти, они все равно кричали ему «Еще!» – и он играл в темноте. Потом его чуть не разорвали на куски в гримерной.
Он не знал, как добрался до дома, но проснулся в своей постели. Начав припоминать вчерашнее, он вспомнил и письмо Марселя Бенедикта. Телеграфировав тому об успехе, он попросил немедленных разъяснений. Чтобы их получить, потребовалось четыре дня, в течение которых у него состоялось еще два концерта, оба с тем же оглушительным успехом.
Потом пришло письмо из Мюнхена. Хаген прочел в нем:
«Дорогой друг!
Я обещал тебе помочь. В том, что это удалось, лишь малая часть моей заслуги. Теперь можешь достать вещицу из бумаги: это не что иное, как маленький кусочек желтого шелкового шнура, небольшой отрез веревки, на которой фройляйн Инге Астен повесилась двенадцать дней тому назад. Я просил тебя не разворачивать бумагу, потому что хотел посмотреть, окажет ли эта вещь предполагаемое мной воздействие в том случае, если ты не будешь иметь ни малейшего представления о том, что на самом деле носишь в кармане.
Я встретил фройляйн Инге Астен после моего возвращения в Мюнхен – в пансионе, где снова остановился, – и пригласил ее на обед. Мы обедали в „Одеон-баре“, говорили только о тебе – это единственная тема, которая, казалось, ее интересовала. Я даю тебе слово, что говорил с ней вообще без каких-либо намерений и уж точно без внушений. За поступок свой в ответе лишь она сама. Проводив ее домой и попрощавшись с ней перед дверью в ее комнату, я не имел ни малейшего представления о том, что вот-вот про изойдет – не вини меня ни в чем, прошу! Да, мы говорили о тебе. То есть я говорил, она слушала. Ее интерес к тебе и твоей игре был действительно глубоким – думаю, она тебя сильно любила, – так получилось, что я перед ней изобразил, каким ты был музыкантом и человеком, и подробно рассказал о твоем „дефиците“, который отравлял твою жизнь. Я сказал ей, что обещал помочь, поведал о методе моей старой приятельницы (обещание, которое, кстати, я не сдержал, и метод, который не применил) – Вера, Ум, Опыт.
А потом вдруг это случилось. Я сказал ей, что ты испробовал все обереги – образки Девы Марии, морских коньков, нефритовые осколки, – и тогда она спросила: пробовал ли ты когда-нибудь веревку повешенного? Я не знал, был ли такой случай, но сказал – да! Но от этого было так же мало пользы, как от всего остального. „Нужна более личная связь, – сказал я, – иначе чуду не бывать! Мой крестик помог мне, возможно, лишь потому, что Хаген дал мне его! Зачем ему веревка, на которой повесили какого-то человека, которого он никогда не знал? Если кто-то будет повешен для него, и только для него, и только для того, чтобы эта веревка принесла ему наконец счастье, которое он напрасно искал столько лет…“
Я продолжал разглагольствовать без малейшего беспокойства. Я также никоим образом не заметил, чтобы мои слова произвели на нее какое-то особое впечатление. Она оставалась спокойной, как раньше, и мы продолжали болтать еще часа два. Потом пошли домой, я лег спать и не допускал ни малейшей мысли о том, что мои слова послужат причиной тому, что через пару комнат по соседству красивая молодая женщина пожертвует ради тебя своей жизнью.
Ее нашли на следующий день. При ней было письмо старушке – хозяйке пансиона, в котором она трогательно просила простить ее за причиненные неудобства. Она привела комнату в идеальный порядок, и, между прочим, там было достаточно драгоценностей, чтобы прожить еще года два. Она не объяснила причин своего поступка. Ее пожеланием была кремация, а все свое имущество она оставила старой хозяйке пансиона. Для тебя, а равно и для меня – ни слова.
На этом, дорогой друг, все. Я не знаю, как предмет, посланный тебе, помог… какая, в сущности, разница. То, что у тебя есть сейчас, всегда было: ничто не может выйти из человека, что не было бы в нем заложено. Закрытая дверь теперь распахнулась…
Хаген Диркс на следующий день отправился в Мюнхен. Он не встретил там своего друга: тот был снова на гастролях мима. Но он говорил со старушкой и получил у нее урну с прахом Инге. Сначала та ни в коем случае не хотела расставаться с ней; только когда скрипач пообещал оплатить обучение ее единственного племянника, бедного юнца, только что окончившего гимназию, она подумала, что не в состоянии отклонить это предложение, и согласилась. Урну Хаген Диркс поместил в банк на хранение, однако через несколько недель забрал, едва вернулся из своего первого короткого гастрольного турне. Примерно в это же время он приобрел небольшое имение на Нижнем Рейне; туда он перенес все свое имущество, а урну поставил в саду на низком постаменте, среди густой жимолости.
Следующие три года скрипач проводил по два месяца в этом поместье, и всегда это были август и сентябрь. Он нигде не бывал, не виделся ни с кем, за исключением женщины средних лет, ведшей его хозяйство. Это была одинокая, обездоленная вдова его первого учителя музыки, который был убит на войне. Она пришла к нему в гримерную с просьбой о помощи как раз в то время, когда он приобрел имение, и он сразу же нанял ее. Адрес имения знали только его агенты, у которых был строгий приказ исключать посещения. В начале октября он выходил – и снова принадлежал миру.
Он оставлял экономке достаточно денег, чтобы в его отсутствие вести домашнее хозяйство. За это время она всегда получала от него только одно письмо, которое каждый год повторялось слово в слово:
«Дорогая фрау Вальтер!
Не забывайте заботиться о саде. Там должно цвести много цветов. Возьмите небольшую горстку пепла из урны и посыпьте все клумбы.
Это письмо регулярно приходило весной; фрау Вальтер добросовестно следовала его указаниям. И цветы цвели…
Каждый день Хаген Диркс выходил в сад. Не в какой-то определенный час – как правило, во второй половине дня или вечером. Иногда рано утром и один-два раза точно в полдень, при самом ярком солнечном великолепии. Он выходил туда – и играл.
Иногда он вставал лунной ночью. Брал свою скрипку, подходил к окну – и играл так, чтобы было слышно в саду.
Вдова музыканта Вальтера не задавала вопросов. Она знала Хагена Диркса еще маленьким мальчиком, добрым и дружелюбным, и понимала, что это одинокое поместье, эта урна в цветущем саду и эта игра на скрипке были чем-то, что принадлежало только ему, во что она не должна была вмешиваться. Они, бывало, разговаривали, но только этот обряд поклонения посредством музыки никогда ими не упоминался. Когда он играл, вдова не показывалась, таясь за занавеской у окна, слушая тихо и взволнованно. В свое время она тоже посещала консерваторию, да к тому же долгих двадцать шесть лет пробыла супругой оркестрового скрипача, поэтому хорошо знала все произведения, которые он играл. Она не раз слышала их в исполнении виртуозов; но то, чему внимала она в эти летние недели… ах, это было совсем другое.