роль не судьи, а палача. Он исполнил чужой приговор, а не свой собственный. Того же вы требуете и от меня, господа. Вы уже давно вынесли мне приговор и теперь хотите, чтобы я стала сама себе палачом. Но вы не такие порядочные, как иезуитский монах. Даже после целого года подготовки у вас не хватит сил убедить меня в том, в чем падре убедил Хорхе. Дон Хосе взвалил на себя весь мир и божественную справедливость, в которую верил, и за то, что сделал, он расплатился собственной жизнью. Вы же, господа, не берете на себя никакой ответственности, не подвергаетесь никакому риску. Вы все, простите за откровенность, за исключением доктора Эрхардта, задолго до меня были заражены, где бы это ни произошло. Вы думаете, что очищаете себя, давая мне возможность самой вынести приговор.
Однако, господа, я отказываюсь судить себя. Вот мой приговор!
Вы, господа, наполнили случай с Хорхе Квинтеро христианским мировоззрением. Но ведь тогда не стоит забывать, что сам Бог создал этого человека таким. Значит, в этом был его божественный замысел – именно в этом ужасном изъяне. С другой стороны, в этом можно было найти и выгоду. Ведь, помимо вируса тифа, он нес в себе и сильнодействующее средство против него. Что-то в его теле обезвреживало болезнь. Он сделал то, что должен был, поэтому на нем нет никакой вины. Это всего лишь божественная справедливость. Какой-то человек осудил его. Он сам, будучи человеком, поверил в этот приговор и привел его в исполнение. Конечно, подобные случаи неумышленного вреда человечеству крайне редки, но это вовсе не делает их исключительными. Разве не представляет опасность каждая гадюка? Разве крысы не являются разносчиками холеры, а комары – разносчиками малярии? Но кто осмелится требовать от комаров, крыс и гадюк оборвать свое существование? Человеческое общество уверено, что у него больше прав. А мне сдается, у него нет вообще никаких прав, но оставим это. Единственное право, которое есть у человечества, – это защищать себя и, таким образом, уничтожать все, что представляет опасность. Поэтому люди истребляют крыс, змей, убийц – да кого угодно. Если же общество не осмеливается вдруг придать источник яда огню, тогда вина за распространение заразы лежит на самом обществе. Ведь получается, оно вовсе не так и обеспокоено. Ведь если подумать, даже ядовитая кобра – творение божье, что делает ее неприкосновенной перед любым судом, хотя она сгубила своим ядом стольких людей. Итак, коль Хорхе Квинтеро является носителем заразы, может ли общество, которому он вредит, уничтожить его? Вы говорите, господа, что я носитель более опасного яда, чем андалусский батрак. Вы говорите, что я распространяю этот омерзительный яд через свои картины и книги. Сама, обладая сильным иммунитетом, я ежечасно выдыхаю пары чумы. Но кому, господа, мог Квинтеро добавить бед со своими бациллами тифа? Конечно, он не мог навредить тем немногим, кто, как и он, сами были носителями. Но едва ли он когда-нибудь встретился с ними. Чаще можно встретить людей с хорошим иммунитетом против тифа. Им он тоже не навредил бы, как и тем, кого ранее вакцинировали. Я думаю, то же самое и в моем случае. Никто бы не пострадал от моего яда, будь у него природный иммунитет или высокая сопротивляемость, неважно какого рода. И поскольку мой яд воздействует на душу, а не тело, предполагаю, что вакциной может послужить религия, философия или очень сильная вера. Для таких людей, и вам придется это признать, я совершенно безвредна. Любой яд сам по себе не может причинить столько вреда. Действие его усиливается или ослабевает в зависимости от того, кто его принял.
То же самое и со мной. Искры, которые я испускаю, могут заставить полыхнуть лишь там, где подготовлено хорошее топливо. И я твердо убеждена, господа, что даже самый могущественный чародей не волен вменить человеку то, что не заложено в нем изначально. В этом есть и хорошее, и плохое. Никто не станет поэтом, если он не был им рожден, и никто не станет убийцей, если способность к убийству не была заложена в нем еще при рождении! И разумеется, возможно, какой-то человек – не поэт и не убийца. Но возможно, благодаря какому-то волшебному слову откроются неизвестные ворота его души!
Вот что я делала, господа! Только это! Говорите, я заразила много душ? Я думаю, дело обстоит совершенно иначе. У меня есть все основания полагать, что были и другие причины, по которым семя, попавшее в эти души, дало такие плоды. Вы думаете, что это ничего не меняет? А я думаю, меняет!
Вы назвали меня, доктор Эрхардт, силой, которая хочет добра, но совершает зло. Как бы лестно это ни звучало, я все же не соглашусь. Я никогда не желала ни хорошего, ни плохого. Я и вправду делала что-то хорошее, но, как вы сами знаете, делала и плохое. Но смысл таков, что ни в том, ни в другом случае у меня не было благих или дурных намерений. Для нашей беседы подойдет другая цитата из Гёте. И ее тоже стоит слегка перефразировать. Я думаю, лишь то «живущее ценно», что борется за жизнь, пока не «сгниет непременно». И когда все важное выполнено, тогда можно со спокойным сердцем обратиться в прах.
Господа, мы с вами противостоим и никогда не придем к согласию. Вы свято верите в то, что лишь человеческое благополучие считается мерой верного и неверного. Я же, напротив, безразлична и к человеческой радости, и к скорби. Я знаю одного миллионера из Нью-Йорка, который установил молочные лавки в двадцати точках города и день за днем за свои собственные средства снабжает бедных детей молоком. Конечно, многим детям это помогает сохранять здоровье, а кому-то и вовсе спасает жизнь. Все считают этого человека благодетелем. Я же думаю, что он просто не нашел более оригинального способа потратить свои деньги. Если бы хоть один из этих детей стал вторым Рембрандтом, тогда, возможно, и я бы оценила усилия этого миллионера. Только Данте, Бетховен, Наполеон и Гёте имеют какое-то божественное преимущество. У обычных людей одно право – не существовать. И мне все равно, как быстро и в каком количестве они прекращают свое существование.
Вы говорите, господа, что я влила яд в души людей; я говорю, что лишь вбросила семя, которое едва ли проросло бы, не будь почва благодатной. Поэтому барон Айкс стал игроком, а Изабель дель Греко – шлюхой, граф Тхун – опиоманом, банкир Ульбинг – спекулянтом, а господин Левенштайн – алкоголиком. Вы забываете самое главное: никто из вас не стал тем, кем не являлся с самого начала. Даже если поначалу ваша прекрасная жена была вам верна, дель Греко, уже тогда у нее была душа содержанки. И это подтвердилось, когда она бросила вас и стала бегать от одного к другому. А вы, Зигфрид, в душе так и останетесь пьяницей, даже если двадцать раз очистите свой организм, будете жить в самой трезвой стране мира и не выпьете больше ни капли вина.
Вы, господа, судите меня за свои грехи и за грехи других людей – таких же, как вы! У каждого из вас свой порок, но я не имею к этому никакого отношения. Я попробовала каждый грех и познала чувства, которые он несет с собой. Но у меня была одна цель – узнать. Но вы, господа, вы и вам подобные – настоящие рабы любого греха. Я же, напротив, господствую над всеми. И только поэтому вы преследуете меня. Потому что я свободна!
Все, чего вы хотите, – это уничтожить меня! Вас объединяет уверенность в том, что, если собрать тысячи никчемных людей воедино, они обретут силу. Вы заблуждаетесь! Вы не имеете и малейшей силы, чтобы уничтожить ненавистное существо, сидящее перед вами. Вы дали мне возможность судить себя. Так вот, я признаю себя невиновной.
За всю эту речь голос Мари Стуйвезант не дрогнул. Она говорила очень спокойно, тихо и уверенно. Не дождавшись ответа от семи мужчин, она продолжила:
– Благодарю вас за внимание, господа! Теперь вы можете идти.
Никто не ответил. Они сидели не шевелясь. Первым поднялся граф Тхун, взял ключ со стола и неуверенно направился к двери. Рыцарь дель Греко присоединился к нему. Они вышли вместе, оставив дверь распахнутой. Теперь встал и банкир Ульбинг, а за ним поднялись художник и адвокат Левенштайн. Медленно они вышли из-за стола.
Полковник Терсби вышел вперед и замер около женщины. Его взгляд то разгорался, то вновь затухал; губы подрагивали. Однако он так и не нашел нужного слова. Так и вышел он вслед за остальными – ни с чем.
Она посмотрела ему вслед и улыбнулась. Отложила сигарету, встала. Облегченно вздохнула. Потом она подошла к окну, откинула занавески, взглянула на залив в лунном сиянии.
Кое-кто еще был в этом зале. Он приблизился к ней. Заговорил:
– Я Эрвин Эрхардт. Инженер, производитель, изобретатель. Достаточно богат, даже если считать в долларах.
Она обернулась:
– Вы? Разве вы не сказали, что вам я никак не навредила? Что вам нужно?
Он спокойно сказал:
– Вы выйдете за меня?
Госпожа Мари Стуйвезант рассмеялась:
– Вот так сразу, доктор? Здесь как-то душно, не находите? Может быть, прогуляемся под парусом?
Народ иудейский в Иебе
Иедония, сын Гемарии, старик восьмидесяти пяти лет от роду, отдыхал на крыше своего дома, самого высокого в округе, когда зашло солнце. Отсюда он легко обозревал и пограничную крепость, и город, и всю Элефантину[12]. Кругом выстроились дома иудейских наемников, чьим полковником он был. Девятьсот шестьдесят воинов, а кроме них старики, женщины и дети проживали здесь.
Ниже, по направлению к водам Нила, стояли подразделения Даргмана Хорезмийца из далекой Хивы, что в низовьях Окса, набранные из вавилонян. На стене, что была лицом своим обращена к городу, висел флаг финикийцев – они подчинялись Гидаспу из Персии.
Иедония направил свой взор далеко за стену. Там, сокрытый в пальмовом лесу за городом, находился храм Хнума, великого египетского бога с головой барана. Он увидел сияющие белые колонны, а между ними – нескольких священников, сидящих на ступенях.
Ненавистное, тягостное зрелище! Его взор упал на пустую площадь перед домом. На протяжении веков там стоял храм Яхве, бога иудеев, гордый и высокий. Даже персидский царь Камбиз не тронул его, когда завоевал царство египтян и разрушил все святилища. Но теперь от дома Яхве камня на камне не осталось.