акое-то совсем особое чувство блаженства, а вместе с тем будто бы безотчетную оторопь.
Вдруг зазвонил телефон. Еле удержался, чтобы в трубку не выругать надоедливого комиссара – зачем же так грубо вмешиваться в мое житье здесь? Сегодня утром он навещал меня с госпожой Дюбоннэ. Хозяйка мной очень довольна – то, что я прожил в «проклятом» номере уже две пятницы, возвращает ей надежду видеть гостиницу в скором времени вновь заселенной жильцами более почтенными, нежели призраки. Комиссар же требует от меня каких-то «выводов» по итогу двухнедельных наблюдений. Выведенный из себя носорожьей настойчивостью этого типа, наврал ему с три короба: мол, уже напал на один вызывающий подозрения след, который вскоре приведет к неожиданному для всех открытию. Законник-тупица всему поверил. Мною руководило одно только желание выиграть время и еще хоть несколько дней провести в седьмом номере. Желал я этого, конечно, не ради хозяйки и ее вкусных харчей, что потеряли для меня всякую ценность с тех пор, как появилась оказия есть досыта, но ради окна. Ради того самого окна, которое госпожа Дюбоннэ так ненавидит и боится и которое, наоборот, столь мило мне – ведь через него я могу видеть Кларимонду.
Стоит мне, к слову, зажечь лампу, как девушка пропадает. Все глаза проглядел, лишь бы выцепить точный момент, когда она выходит из дома – несомненно, вечера она проводит не в своей темной квартире.
Сейчас я сижу в удобном мягком кресле. Зеленый абажур приятно рассеивает свет. Комиссар, сама любезность, прислал мне пакет отличного табака, какого я и не курил еще никогда. Учебник раскрыт передо мной, но мне не до занятий. Глаза пробегают страницу за страницей – что толку, если все мысли заняты моей соседкой. С досадой отодвигаю книгу и позволяю надежде захлестнуть меня.
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 13 марта.
Утром стал свидетелем любопытного явления – надо написать об этом.
Я прохаживался взад и вперед по коридору, пока горничная приводила мою комнату в порядок. Перед маленьким окном, выходящим во двор, висела паутина, а в ней сидел толстый паук-крестовик. Госпожа Дюбоннэ не позволяет его прихлопнуть: пауки приносят счастье – вот как она думает. Так вот, я увидел, как другой, маленький паучок – самец, надо думать, – боязливо бегает вокруг сети. Он осторожно полз по колеблющейся нити, но как только крупная самка шевелилась, поспешно ретировался в противоположный угол, чтобы снова возобновить попытки сблизиться.
Наконец, огромная самка, по-видимому, вняла его мольбам, перестав шевелиться. Резким движением самец поколебал тонкую сеть – сначала робко, потом решительнее. Его пассия оставалась неподвижной. Тогда он суетливо подбежал к ней. Самка встретила его с достоинством, спокойно и тихо; с полной покорностью приняла его судорожную похоть. После оба долго висели в самом центре большой ловчей сети.
Затем я увидел, как самец медленно отполз; казалось, что он хотел тихо удалиться и предоставить свою подругу себе самой в ее любовных мечтаниях. Наконец, он освободился полностью и побежал вон из сетки. Но в ту же минуту в самке пробудился дикий инстинкт, и она быстро помчалась вдогонку. Слабый самец стал спускаться по ниточке. Его пассия тотчас же проделала тот же фокус. Оба упали на подоконник. Самец прилагал все усилия, чтобы убежать. Однако было поздно!
Его подруга с силой ухватилась за него и повлекла снова вверх, на сетку, прямо в середину. И то самое место, которое раньше служило ложем для совокупления, теперь стало местом жестокой расправы.
Любовник напрасно отбивался и, постоянно вытягивая свои слабые лапки, старался высвободиться из диких объятий. Паучиха более не выпускала его. В несколько минут она опутала его нитями так, что он не мог более шевелиться. Тогда она вонзила свое острое жало в его тело.
Через какое-то время я увидел, как она презрительно оттолкнула и выбросила из сети жалкий неузнаваемый комочек, состоящий из перепутанных лапок и выеденного панциря.
Вот какова любовь у этих созданий. Как хорошо, что я не молодой самец-паук!
ПОНЕДЕЛЬНИК, 14 марта.
Я более не заглядываю в свои книги. Провожу дни только у окна. И когда стемнеет, я все же остаюсь сидеть. Ее уже нет, но я закрываю глаза и все-таки вижу ее.
Этот дневник вышел совершенно иным, чем я представлял его себе. Он повествует о госпоже Дюбоннэ, о комиссаре, о пауках и Кларимонде. Зато в нем нет ни словечка о моем запланированном расследовании, которое я намеревался тут провести. Моя ли в том вина?
ВТОРНИК, 15 марта.
Мы с Кларимондой изобрели своеобразную игру и забавляемся ей целый день. Я ей кланяюсь, она тотчас отвечает мне. Потом я барабаню пальцами по стеклу; едва она видит это, как тут же сама начинает барабанить. Я киваю ей, и она немедленно кивает; я шевелю губами, будто говорю с ней, – она делает то же; я рукой убираю волосы с виска – и ее рука уже поднимается ко лбу. Настоящая детская игра, и мы оба ей рады как дети. Кларимонда не смеется, у нее очень спокойная, уверенная улыбка, и, мне кажется, так же улыбаюсь и я.
Впрочем, все это не так уж глупо, как может показаться. Это не только подражание: оно, я думаю, нам обоим вскоре наскучило бы. Во всем этом, должно быть, играет слабую роль феномен телепатии, потому что Кларимонда повторяет мои движения немедленно – в какую-нибудь ничтожную долю секунды. У нее едва ли есть время различить мой жест, и все равно она почти сразу повторяет его. Порой мне кажется, что у нас с ней все происходит одновременно. Именно это и подстрекает меня сделать что-нибудь новое, неожиданное, и меня удивляет, как она мигом исполняет то же самое. Иногда я пробую подловить ее: делаю множество различных движений, быстро, одно за другим; потом повторяю их еще и еще. Наконец, на четвертом круге я проделываю тот же набор движений, только меняю порядок, или одно выполняю иначе, или же пропускаю какое-нибудь из них – словом, исполняю, как какой-нибудь сорванец, садистский танец-повторялку. Невероятно, но Кларимонда ни разу не делает ни одного неверного движения, хотя я их изменяю так быстро, что сам не пойму, как она успевает уловить каждое в отдельности.
Невероятно быстро летит время; но у меня ни на минуту не появляется чувство, что я трачу его понапрасну. Наоборот, кажется, будто ни одно занятие прежде не приносило столько пользы и удовольствия.
СРЕДА, 16 марта
Не смешно ли, что у меня никогда не появлялось мысли установить мои отношения с Кларимондой на более разумных основаниях, чем эти забавы, длящиеся целыми часами? Прошлой ночью я размышлял об этом. Я же могу просто взять шляпу и пальто и спуститься вниз на два этажа. Пять шагов, чтобы перейти улицу, потом – еще два этажа. Наверняка у нее рядом с дверью маленькая табличка, а на ней – надпись: Кларимонда.
Кларимонда… как дальше? Знать не знаю. Может, никакого «дальше» не требуется. Итак, я стучу – и тогда…
До тех пор я мог ясно представить себе каждое малейшее движение, которое сделаю, вплоть до детальной визуализации. Но вот так потеха – понятия не имею, чем должно все это увенчаться. Допустим, дверь открывают. Я стою на пороге, всматриваюсь в темноту, но та не позволяет ничего разглядеть. Кларимонда не выходит ко мне. Никто не выходит, ибо там нет никого и ничего…
…один только черный, страшный, непроглядный мрак.
Иногда мне кажется, что вовсе не существует другой Кларимонды, кроме той, какую я вижу там, у окна. Кроме той, что играет со мной. Я совершенно не могу себе представить, как эта женщина выглядела бы в шляпке и пальто, или в другом платье, кроме этого черного с лиловыми крапинками; не могу даже вообразить ее без перчаток. Если бы мне пришлось увидеть ее на улице или даже в ресторане – кушающей, пьющей, болтающей… я невольно должен бы был рассмеяться – настолько эта картина показалась бы мне неестественной, невероятной.
Иногда я спрашиваю себя, люблю ли я ее? На это я не могу ответить определенно, так как я еще никогда не любил по-настоящему. Но если то чувство, которое я питаю к Кларимонде, и есть любовь, то, во всяком случае, она совершенно иная, чем та, которую я наблюдал у своих товарищей или о которой читал в книгах. Мне очень трудно определить свои ощущения. Мне вообще становится трудно думать о чем-либо, что не имеет связи с Кларимондой или с нашей игрой.
Именно это мне менее всего понятно.
Да, я чувствую, что меня влечет к ней. Но к этому примешивается другое чувство, нечто вроде боязни. «Страх», «ужас» – слишком сильные слова; именно что боязнь, опаска перед чем-то мне неизвестным. И именно в этой опаске есть нечто странно покоряющее, удивительно сладострастное, что меня одновременно и отталкивает, и притягивает к ней. Но так не может продолжаться всегда, верно? Рано или поздно я решусь познакомиться с ней поближе или откажусь от такой перспективы.
Кларимонда сидит у окна и прядет. Нити длинные, филигранно-тонкие. Из них она делает пряжу – не ведаю, для какой цели. Не понимаю, как ей удается столь искусно прясть, совсем не спутывая и не обрывая деликатных нитей. В ее работе видятся мне особые узоры – фантастические твари и странные лица.
Да что такое!.. Что это я пишу? Я же не могу видеть, что она там ткет на самом деле, нити слишком тонкие. При этом я все же знаю, что пряжа Кларимонды выглядит именно так, как вижу я, когда закрываю глаза. Именно так. Большая сеть, и на ней – многообразие гротескных фигур.
ЧЕТВЕРГ, 17 марта.
Нахожусь в удивительно возбужденном состоянии. Я более не говорю ни с одним человеком, даже едва здороваюсь с госпожой Дюбоннэ и персоналом гостиницы. С трудом нахожу время для обеда; мне хочется только сидеть у окна и играть с ней. Это волнующая забава… у меня такое чувство, будто завтра должно что-то произойти.
ПЯТНИЦА, 18 марта.
Да, сегодня что-то должно случиться. Это точно. Я говорю себе – и говорю громко, чтобы слышать свой голос, – что именно за этим я здесь. Но загвоздка в том, что мне жутко, и к страху перед тем, что со мной может произойти то же, что с предшественниками-жильцами номера, странным образом примешивается страх другой – перед Кларимондой.