– Что за причина спасла вас? – поинтересовался я.
Оскар Уайльд посмотрел на меня – он, как видно, хотел, чтобы я предложил ему этот вопрос, – и медленно, чеканно проговорил:
– Причину вы недавно сами назвали: потому что все это – сон, который снится о нас кому-то чужому.
Я воззрился на него; он выдержал этот мой взгляд.
– Да, – продолжал он, – истинно так. Я просил вас прийти сюда, чтобы это объяснить.
Он посмотрел вниз, на воду; казалось, что он прислушивается к прибою. Несколько раз он потер указательным пальцем левой руки колено, как будто хотел выписать на нем какие-то литеры. Через некоторое время, не глядя на меня, он спросил:
– Вы выслушаете меня?
– Что за вопрос, конечно.
Оскар Уайльд несколько раз глубоко вздохнул.
– Я мог и не пойти в тюрьму. Уже в первый день судебного расследования один из моих друзей передал мне незаметно револьвер – тот самый, из которого застрелился Сирил Грэхэм[31]. Это был красивый миниатюрный пистолетик, украшенный гербом и вензелем герцогини Нортумберлендской, инкрустированный рубинами и бериллами, – оружие вполне достойное того, чтобы из него оборвать жизнь Оскара Уайльда. Когда после суда я вернулся в тюрьму, провертел его в руках несколько часов кряду, сидя в камере. Я взял его с собой в постель, положил подле и спокойно уснул, уверенный в своем друге, который в любой миг мог вырвать меня из рук закона – в том случае, если суд признает меня виновным, чего я тогда еще не считал возможным.
В ту ночь мне явился странный сон. Я увидел около себя какое-то необыкновенное создание – мягкую, моллюскообразную массу, переходящую кверху в карикатурную морду. Это нечто не имело ни рук, ни ног – оно казалось большой головой, овальной и скользкой, из которой в любой момент могли прорасти во все стороны такие же овально-скользкие конечности. Этот живой студень имел белесо-зеленую, почти прозрачную окраску с узором разбегающихся по телу пигментных полос. И с этим существом я разговаривал – не ведаю сам о чем, но наша беседа делалась все оживленнее. Наконец, оно презрительно хмыкнуло и выпалило:
– Однако убирайся – ни к чему с тобой больше болтать!..
– Что? – изумился я. – Вот так вести! Какую дерзость позволяет себе фантом, который является ничем иным, как моим удивительным сновидением!
Морда растянулась в широкую гримасу, скукожилась и прокудахтала:
– Смотри-ка! Разве я – твое сновидение? Нет, мой бедный друг, как раз наоборот: мне снишься ты, и ты – не более чем маленькая точка на полотне моей грезы. – Тварь залилась бессмысленным смехом – вся она сошлась в кожистую маску, растянутую глупой улыбкой, – и потом исчезла, оставив после себя лишь трепещущий в воздухе призрак.
На следующий день председатель во время заседания суда спросил меня по делу Паркера:
– Итак, вам нравится с молодыми людьми из народа ужинать по вечерам?
Я ответил:
– Да! Во всяком случае, больше, чем подвергаться здесь допросу.
При этом ответе публика, находящаяся в зале, разразилась громким смехом. Судья сделал выговор и пригрозил в случае повторения очистить зал от зрителей. Обернувшись – впервые за все время – к задней половине зала, отведенной для публики, я не заметил ни одного человека – все пространство занимало это ужасное, уродливое существо: коварная гримаса, мучившая меня всю ночь, растянулась по всей этой массе. Я провел рукой по лицу. Возможно ли, что все это – только комедия, вздор, который снится этому созданию?
В это время судья предложил еще один вопрос, на который ответил один из моих защитников. С задних рядов снова раздался приглушенный смех. Тварь, казалось, кривила и без того уродливые черты свои и испускала кудахчущие звуки. Я судорожно сморгнул, а затем пристально посмотрел назад. Теперь-то я заметил людей на скамьях; вот сидит мой издатель Джон Лэйн, вот – леди Уэлсберри, а рядом с ней – молодой Холмс. Но в них – под ними – присутствовало это омерзительное создание. От него будто бы и исходил этот общий гогот.
Я принудил себя отвернуться, забыть о том, что увидел, однако я больше не мог бдительно следить за процессом, потому что спиной чувствовал эту бесчестную усмешку позади себя; никуда от нее было не деться. Присяжные заседатели вынесли обвинительный приговор. Четыре коневода, пятеро торговцев ватой, мукой и виски, два школьных учителя и один почтенный мясник определили Оскара Уайльда в каторжную тюрьму. Это было, как ни крути, весьма курьезно.
Оскар Уайльд прервал рассказ и засмеялся, швырнув несколько камешков в воду.
– Ну, правда ведь высший класс? О, эти маленькие головы! Знаете ли вы, что суд – любой суд! – это самый демократичный и плебейский аппарат, какой существует только на свете? Лишь простолюдин имеет привилегию быть осужденным разумно и соразмерно и получить здравый приговор. Судьи должны стоять выше подсудимого – и так должно быть всегда! Но мы?.. Ни с одним из моих судей я раньше не обменялся ни словом; никто из них не знал ни единой строчки моих произведений – да и к чему? Все равно они бы их не поняли. И эти добрейшие честные люди, эти бедные букашки должны были по принадлежащему им праву послать Оскара Уайльда в каторжную тюрьму. Забавно, жутко забавно!
Эта мысль занимала меня, когда я снова попал в свою камеру. Я играл ей, варьировал ее, составил из нее полдюжины афоризмов, из которых каждый стоил больше, чем жизнь всех присяжных заседателей в Англии во время славного царствования доброй королевы. И я заснул, развеселый и очень довольный; мои афоризмы действительно были чудо как хороши, небывало хороши!
Для каждого осужденного на несколько лет каторжной тюрьмы сознательная жизнь, говорят, – мучение, а сон – благодать. Но для меня все сложилось с точностью до наоборот. Едва я засыпал, как навязчивая тестообразная тварь материализовывалась около меня.
– Ты, – говорила она, корча гримасы, – очень потешное сновидение, Оскар!
– Уходи! – кричал я. – Ты надоела мне! Не выношу таких спесивых рож в своих снах!
– Одну и ту же глупость толчешь ты в ступе, – добродушно смеялось это существо. – Это ведь ты – мой сон, а не я – твой!
– А я тебе говорю – не так все, не так! – кричал я.
– Ты заблуждаешься, – веско заявлял мой фантомный мучитель.
Тут начинались у нас длинные разборки, в ходе которых один старался переубедить другого. Это создание опровергало все мои доводы, и чем взбалмошнее я становился, тем довольнее оно смеялось.
– Если все же я – твой сон, – кричал я, – то каким образом ты говоришь со мной по-английски?
– На каком языке я говорю с тобой?
– На английском! На моем языке! – говорил я, торжествуя. – И это доказывает…
– Ты совсем глупый? – смеялась тварь. – Разве я говорю на твоем языке? Ты говоришь на моем – обрати внимание и сам поймешь!
Теперь только я заметил, что мы действительно не говорим по-английски. Общение наше проходило на языке, который я хорошо знал и понимал, на котором свободно говорил и который не имел ничего общего ни с английским, ни с другими из мировых языков.
– Видишь теперь, как не прав? – говорило овальное порождение кошмара.
Я ничего не ответил ему, и несколько минут между нами висела пауза. Затем оно снова обратилось ко мне:
– У тебя есть изящный маленький револьвер. Возьми его, я хочу увидеть сон, где ты застреливаешься. Это должно быть очень весело.
– Я о таком не думаю! – крикнул я и забросил револьвер в угол камеры.
– А ты подумай! – сказала тварь, расплылась в размерах и на волнах своей скользкой плоти доставила оружие обратно ко мне. – Это прелестная огнестрельная штучка…
– Воспользуйся ей, если она тебе так понравилась! – выкрикнул я в ярости, бросился на подушку и заткнул пальцами уши.
Но это не помогло – я улавливал и понимал всякое ее слово так же хорошо, как и прежде. Всю ночь бдела эта мерзость близ меня, гримасничая и смеясь, и все настаивая, чтобы я свел-таки счеты с жизнью.
Когда я проснулся, надзиратель как раз открывал дверь, чтобы подать мне завтрак. Я быстро вскочил с кровати и отдал ему револьвер:
– Уберите эту вещь – да поскорее! Не хочу, чтобы этот мой сон оказался вещим!
В следующую ночь тварь вновь навестила меня.
– Очень жаль, – посетовала она, – что ты отдал тот маленький красивый пистолетик. Но не беда, ты все еще можешь повеситься на своих подтяжках – мне и так будет интересно и весело смотреть.
Утром я взялся грызть подтяжки и к обеду с превеликим трудом раскусил и разорвал их на мелкие кусочки.
Вскоре меня перевели в тюрьму. Вступить в борьбу с глупостью всего света, играть роль героя и мученика – таких амбиций у Оскара Уайльда никогда не было. Он мог жить так, как жил раньше, или не жить совсем. Но меня вовлекло в новую, доселе невиданную схватку. Я бился за жизнь, чтобы доказать чудовищу из сна, что она для меня все еще ценна! Самим фактом своего существования я намеревался опровергнуть бытие другого существа.
В Карфагене был расхож весьма любопытный вид казни: осужденного привязывали к столбу в положении лежа, после чего палач ломал ему первый сустав мизинца правой руки и уходил. Ровно через час он возвращался, чтобы сломать преступнику мизинец на левой ноге. Через час он ломал ему первый сустав мизинца левой руки, и еще через час – мизинец правой ноги. Перед лицом осужденного помещались большие песочные часы, так что он сам мог отсчитывать время; наблюдая за ними, он знал, что вот-вот явится мучитель и начнет калечить ему указательные пальцы, а за ними – большие, средние, безымянные, и всегда по одной фаланге, с осторожностью, не принося избыточного вреда. Затем наступал черед носа, предплечья, голени – каждой косточки в отдельности! Это была длительная процедура, и проходило несколько дней, пока палач ломал жертве позвоночный столб.
Теперь это устраивают иначе… и лучше. Время растягивают, а это – определяющее искусство при всех пытках. Смотрите-ка, Ханс, все мои кости целы, и все же я разбит в душе, и тело мое хворает. Два года в Редингской тюрьме ушло на слом Оскара Уайльда – а там, поверьте, знают свое дело. Тридцать третий – наилучшая реклама этому заведению!