Космическая тетушка — страница 25 из 90

Я устраивался на табурете у самого барьера, в углу, чтобы никто не видел моего лица, отвернутого к сцене, и ждал начала. А его, как нарочно, все оттягивали и оттягивали. Бесконечно тянулось шушуканье за спиной, шуршали одежды, приглушенно хихикали с подругами мои сестры. Нянька истуканом стояла у входа, загромождая дверь и как бы показывая находящимся в ложе, что обратной дороги отсюда нет.

Потом перед опущенным занавесом появлялся человек в строгом костюме и веселым голосом прочитывал краткое содержание предыдущей части. Попутно он делал рекламные объявления. И вот наконец – в тот самый миг, когда я, вопреки логике, уже отчаивался и решал, что занавес никогда не уберется со сцены, – вот тут-то все и случалось. Занавес тихо расползался по краям, сверху спускались картоны с нарисованными на них местом действия и второстепенными героями. С негромким стуком они утверждались на сцене. Из прорезей в картонах выходили чтецы в длинных одеждах с маленькими планшетками в руках. Сердце мое при виде их замирало, а после разом разбухало и делалось горячим.

Чтецы были совершенно неподвижны, но голоса их, напротив, непрестанно двигались, соединялись, противоборствовали. Чем лучше чтец, тем острее контраст между выразительностью его голоса и бесстрастием облика.

Постепенно одна реальность полностью заменяла другую. Исчезали и ложа, и зрители, и картоны, и фигуры чтецов; я и сам куда-то девался, как мне кажется. Новая реальность не могла существовать без постоянного звучания голосов, которые творили ее непрерывно, без устали. Произносимые слова были ее материальной оболочкой, и из нее, из этой невесомой ткани, возникали совершенно живые люди. Об этих людях я мог узнать все. С ними у меня было совсем не так, как с моими родственниками, большинство из которых оставались для меня почти незнакомцами, наполовину угаданными, а наполовину – придуманными. В отличие от них герои книг рассказывали мне все – о себе, своих мыслях и чувствах. Такая открытость, невозможная в обычном мире, здесь не выглядела постыдной. Скорее – смелой. Хрупкость и отвага театральных людей – вот что трогало меня до глубины души.

По окончании спектакля я возвращался к обыденности, словно приходил в себя после глубокого обморока. И потом еще несколько дней я ходил, будто наелся отравы, и глядел вокруг затуманенно.

Зная толк в скрытном бытии подобных тайн, я неожиданно для себя обнаружил, что нечто похожее нежит в своем сердце и мой брат Гатта. Такие тайны – не чета тем отвратительным секретам, что мертвецами гниют в памяти: вроде прелюбодеяния или предательского убийства. Не похожи они и на зависть, хотя зависть – едва ли не единственная из греховных тайн – живая, поскольку своекорыстна, способна к развитию и требует действий.

Напротив, наши нежные тайны нуждаются в постоянном заботливом уходе. Они превращают сердце в шелковый будуар, где пахнет сладкими духами и играет тихая музыка. Все чистое, легкое, приятное мы несем туда; всему резкому, болезненному вход настрого закрыт. И уж конечно мы будем делать все, что угодно, только не то, что может потревожить покой нашей тайны; а для того, чтобы подобраться поближе и побыть с нею наедине, изберем самые окольные пути из возможных.

Гатта выдал себя тем, что стал вдруг похож на меня. То и дело я замечал, как у него, ни с того ни с сего, начинали блестеть глаза, хотя разговор велся о каком-нибудь коневодстве; или он неожиданно замолкал посреди фразы, словно прислушиваясь, а после начинал тихонечко улыбаться.

Сначала я предполагал, что дело, как и у меня, в театре, потому что признаки проявлялись за день-два до спектакля, на который было решено пойти всей семьей. Но чуть позже стало ясно: причина немного иная. Гатта впадал в тихое радостное безумие не только перед посещением очередного театрального чтения, но и перед такими заведомо кошмарными мероприятиями, как именины одной из сестер или юбилей нашей семейной фирмы.

Об этом я, естественно, даже не пытался заговаривать – ни с Гаттой, ни с тетей Бугго. Молчал, наблюдал, как всегда, исподтишка. За прямой вопрос меня могли побить или, того хуже, высмеять. Уж такова участь младшего брата, если семья аристократическая.

В начале зимы я чуть не лишился рассудка от волнений, потому что Фундаментальный Театр принял к чтению роман «Звезда нерассветная», и дед за обедом объявил:

– Ну наконец-то!

И торжественно оглядел все семейство, которое, уловив важность мгновения, перестало лязгать ножами и вилками. Гатта побледнел, а я так даже задохнулся от накатившего тайного жара и поскорее выхлебал полстакана морса.

«Звезда нерассветная» представляла собою огромный роман о минувшей войне, в которой принимал участие мой дед и все те увечные старички, что бодренько доживали отпущенные им годы. У каждого такого старичка имелась своя история о войне, иногда совсем коротенькая, но неизменно парадоксальная и трогательная, а «Звезда» как раз и состояла сплошь из таких историй. До сих пор ни один театр не решался брать это произведение, кроме разве что «Каланчи» – экспериментального театра самого отчаянного толка. Они выпускали журнал «Эстет в окопах», где последовательно громили консервативное искусство и, как умели, превозносили собственные изыскания в сфере прекрасного. Их финансировал один железнодорожный откупщик. Дедушка говорил, что это делается им исключительно ради актерок, а мой отец уверял, что он просто пытается таким способом отвлечь сына от пьянства. Тетя Бугго как-то раз тайком от деда выписала пару «Эстетов», и мы с ней прочитали их от корки до корки. Громили эстеты забавно, а превозносили – заумно и скучно.

В этом новаторском театре чтецы ходили по сцене и изображали тех людей, о которых читалось, а чтец-«автор» вообще отсутствовал. Если в тексте было, например, написано: «Он схватился за голову», то этих слов никто не произносил, а просто чтец хватался за голову. Чтицы одевались весьма смело, в соответствии с читаемыми ролями. Картоны там возили по всей сцене; то и дело гасили свет, а потом зажигали один фонарь и пускали луч метаться – в общем, только успевай вертеться, не то вообще ничего не поймешь.

Больше всего мы презирали «Каланчу» за то, что там сокращали произведения. В нашем театре всегда читали полностью.

А это означало, что мы будем ходить в театр через день месяца полтора, не меньше. Я не был уверен в том, что выдержу такое нервное напряжение, но тут отец сказал:

– Разумеется, мы ограничимся избранными эпизодами.

– И кто же их будет избирать? – осведомился дед и заскреб ножом по тарелке. – В «Звезде» нет ни слова лишнего.

Отец гримасой выразил в этом сомнение. Дед, тоже гримасой, выразил презрение к его ограниченности.

Тогда отец проговорил:

– Ветераны войны довольно словоохотливы, что понятно, учитывая обстоятельства. Конечно, как литературный памятник, правдиво отражающий умонастроение этого поколения и вообще психологический склад, – «Звезда» построена безупречно.

Дед немного помолчал, двигая нижней челюстью так, словно прицеливался ловчее отхватить у сына ногу или ухо, а потом изрек:

– Жаль, что кентавры в театр не допускаются. У них куда больше понятий об искусстве, чем у тебя.

По эльбейским законам доступ в публичные места (кроме суда) открыт только гуманоидам – то есть, практически всем за очень малыми исключениями. В свое время дед принял участие в общественной кампании по предоставлению кентаврам общих прав гуманоида, но эта кампания провалилась. Было много споров и «круглых столов»; с большим скандалом и разоблачениями закрылись две стереопрограммы; одной ведущей вручили приз «Лучшая нагота года»; шесть ветеранов войны были оштрафованы за хулиганство, а наш дедушка получил черепно-мозговую травму во время митинга и больше года провел в элитном санатории в горах. Никаких других последствий эта кампания не имела.

– Я очень рад, отец, что ты предпочитаешь лошадей родному сыну, – молвил мой папа, покидая семейный обед.

Дед гневно зафыркал ему вслед.

Пока велся этот спор я несколько раз едва не потерял сознание. Гатта ушел сразу после отца, сославшись на головную боль. А тетя Бугго воскликнула:

– Отлично! Будем ходить на «Звезду» – кто сколько выдержит!

И предложила мне сыграть в тотализатор.

– Спасибо, хоть первенец что-то смыслит в искусстве, – проворчал дед.

«Звезда нерассветная» содержит множество пронзительных эпизодов, глубоко меня трогающих. У меня все внутри просто ухает и сплетается под разными углами, когда я слушаю, например, как какой-нибудь могучий, покрытый шрамами герой добровольно подчиняется какому-нибудь юному командиру, а потом в бою закрывает его собой. Стоит услышать такое, как сразу хочется закрыть собой все человечество и сладко стонать от пули, разрывающей мое огромное, пульсирующее сердце.

На втором или третьем чтении, куда я попал вместе с Гаттой и несколькими гостями из числа дальней родни, меня посадили не в первом ряду, как обычно, а чуть сбоку, во втором, так что я видел попеременно то сцену, то двух – скажем так, кузин. Сначала мне это очень мешало. Я боялся, что кто-нибудь может увидеть, как я разволновался, поэтому, чтобы скрыть свои истинные чувства, принялся хихикать в патетических местах, жевать ириски, вертеться и вообще вести себя страшно глупо, но потом Гатта показал мне кулак, и я как-то сразу успокоился.

Читали эпизод о том, как двое соперников спасали друг друга. Я, конечно, знал, что один из них сейчас погибнет, а второй, рискуя собой, вынесет его из-под огня, еще не зная о смерти товарища. В этом месте дед громко всхлипнул и принялся громко шептать кому-то в ухо, что история – подлинная правда и что он лично был ее свидетелем.

А я вдруг посмотрел на сидящую впереди кузину. У нее была тоненькая шея, вся в капельках пота, и маленькая прядка, выскочив из тугой прически, прилипла сбоку от ямки на затылке. От этой темной изогнутой прядки остренько пахло, как от водоросли. Я даже специально наклонился вперед и понюхал.