Легко было заметить, как ухожена здешняя земля. Любой овражек перегораживали стенки водослива, луга были гладкими, как свежевыбритые щеки, чистые перелески просматривались далеко вглубь. Сюда, чувствовалось, был вложен труд многих поколений. Когда‑то, — уже забылось когда, — людей здесь угнетали болотные лихорадки, мучили насекомые, подстерегали неурожаи, бедой грозили пожары и наводнения. Когда‑то человек был так же беззащитен перед природными бедствиями, как перед социальными, хотя источники первых были не в его власти, а источники последних, казалось бы, целиком зависели от его поступков, желаний и воли. Однако с природными бедствиями уже почти везде было покончено, тогда как с социальными…
Тем благодатней казалась природа, спокойствие ее лесов, нега разнотравья, куда горожанин мог скрыться от тягостных проблем, нервных перегрузок и людской скученности. Заманчивая идиллия в духе Жан–Жака Руссо! Впрочем, если бы в лесах Швейцарии и Франции было полным–полно комаров, еще вопрос, возник бы у философа клич: “Назад, к природе!”
Однако даже заядлый урбанист не устоял бы в своем скептицизме, мчась погожим утром по синим холмам и безмятежным перелескам. Машина шла сама по себе, в окна, сменяя друг друга, врывались запахи земли, с коротким посвистом мелькали перила мостиков, проблескивали ручейки, и вчерашний разговор с его томительными недомолвками казался на свежем ветре вдвойне нелепым и глупым.
Но не выходил из памяти.
И причиной тому были не столько личные переживания, сколько привычка исследователя докапываться до сути. В Дорогу Полынов прихватил справочник “Все обо всем” и успел его просмотреть. Он узнал, сколько в стране производится электроэнергии и сколько в стране комнатно–декоративных собак, и какова структура экспорта, и что читают граждане. Одного он не смог найти: показателей социального здоровья общества. Это его не удивило — прятать наиболее важные сведения было давней и распространенной традицией. По данным о наркомании, преступности и количеству душевнобольных Полынов все же попытался прикинуть индекс. Цифра оказалась неутешительной. Но она была примерной и, ясное дело, устаревшей, а истину мог сообщить разве что какой‑нибудь Бизи.
И еще, пожалуй, Лесс. Да, Лесс должен был знать многое. Другой вопрос — стоит ли его спрашивать.
Хмурясь, Полынов разглядывал мелькающий пейзаж. Тогда, ночью он все‑таки дозвонился до Лесса. И умолчал о событиях вечера. Не потому, что разговор мог прослушиваться, а потому, что вся эта нелепая история взволновала бы Лесса. Чего доброго он разъярился бы и полез в драку. А что бы это дало? Ну, извинятся перед ним в департаменте (хотя вряд ли, — скорей всего, отопрутся). А смысл? Никакого. Только испортит себе настроение.
А ведь Бизи и это учел…
Впереди возник поворот с указателем. “Урания”, прочел Полынов. Машина замедлила ход и свернула с магистрали. Дорога запетляла среди соснового леса. Вскоре с холма открылся весь научный городок. Разбросанные в зелени коттеджики издали смотрелись, как пряничные игрушки, — такие они все были нарядные, пестрые, заманчивые. Меж ними были раскиданы башни и кубики лабораторий. Вдали синело море.
Когда‑то своим умением хорошо устроиться славились монастыри. В этом научные городки им не уступали.
Очередной поворот открыл взгляду первое лабораторное здание. Полынов невольно притормозил. Розовая, без окон, плоскость стены была испещрена звездчатыми кляксами, словно тут кто‑то бил бутылки с чернилами.
У дороги стоял полицейский.
— Эй! — окликнул его Полынов. — Славные тут развлекались детишки, а?
Кивком он показал на испачканную стену.
Полицейский повернул голову с таким выражением лица, словно это движение стоило ему невесть каких усилий. Секунду он изучал стену. Затем — с тем же выражением — перевел взгляд на Полынова.
— Пресса?
— Нет, я…
— Шкуры, значит, везете?
— Какие шкуры?
— Какие, какие… Сами, небось, знаете.
— Я ничего не знаю! Что вы имеете в виду?
— А, иностранец… Не из этих, стало быть. Ну, проезжайте.
— А если бы я был из “этих” — тогда что?
— Ничего. Ребята как ребята.
— Да кто же они?
— Кто, кто — едете, а не знаете. Вот помню…
Что полицейский помнил, узнать не удалось. Внезапно он уставился в небо. Полынов тоже посмотрел вверх.
Над гребнями сосен летели точь–в-точь ведьмы на победах. “Ведьмы” были, как на подбор, молоденькие, рыжие, в длинных развевающихся рубахах. На шалых лицах прозрачно стекленели глаза. Оседланные “ведьмами” продолговатые летательные аппараты тонко звенели в воздухе. Оказавшись над головой полицейского, одна из них хихикнула и задрала рубашку. В просвете мелькнуло смуглое бедро. Полицейский осклабился. “Ведьма” показала ему язык. Эскадрон скрылся за ближайшей купой деревьев.
Полынов читал о “ведьмах”, но видел их впервые, навеянные представления оказались правильными.
— На шабаш полетели, — со вкусом произнес полицейский. — Местные. Утром, а? И ведь не пьяные — озорные. Это, я понимаю, жизнь, не тощища…
Полынов хотел было задать пару–другую вопросов, но полицейский уже повернулся спиной и занялся созерцанием шоссе, где показался какой‑то виляющий автомобильчик. Полынов тронул машину.
Тенистые улочки встретили его тишиной и безлюдьем, точно было воскресное утро где‑нибудь в доброй старой Англии. Два–три человека с собаками на поводке — вот и все прохожие. Шум мотора, казалось, заставлял морщиться чинные коттеджи. Не слышно было ребячьего гомона. Полынов взял управление на себя, отсчитал третий поворот и свернул налево.
Издали домик Лесса ничем не выделялся среди других, но Полынов сразу заприметил его по обилию редкостных растений в саду и небрежно распахнутым воротам. С крыльца, светясь улыбкой, уже сбегал, вернее, скатывался сам хозяин. Полынов утонул в его пухлых объятиях.
Наконец, объятия разомкнулись, и они, еще горячие от смеха и беспорядочных возгласов, взглянули друг на друга.
Когда человека не видишь много лет, а потом жадно в него вглядываешься, то в глаза прежде всего бросается то новое, что в нем появилось. Нельзя было сказать, что Лесс разительно изменился, постарел, обрюзг. Вовсе нет. Правда, он выглядел утомленным, даже очень утомленным, но дело было не в этом. Каким бы усталым или измученным ни оказывался Лесс, от него всегда исходил ток жизнерадостности, крепкого душевного здоровья, теплого спокойствия. Обаяние детской чистоты и непосредственности было так же свойственно Лессу, так же неотделимо от его личности, как пухлые ямочки на щеках, порывистость и одновременно округлая плавность жестов, как задумчивая манера подпирать кулаком подбородок или живой, отзывчивый блеск маленьких, глубоко посаженных глаз.
Все это было и теперь. Было, но не осталось прежним, как не остается прежним фарфор, едва глухой и тусклый звук от удара палочки выдает скрытую в нем трещину. То же самое явилось Полынову в поспешной, как бы прячущейся улыбке Лесса, в торопливой суете жестов, и поразило его так, что он не пожелал довериться первому впечатлению. Лесс уже вел его в дом и говорил, не переставая.
— Тут, понимаешь, у меня раззор, разорение, пожалуйста, не обращай внимания, такие, знаешь ли, пустяки… Марта с детьми в горах, куда и мы тотчас двинемся, я теперь, стало быть, холостяк, сам себе голова, так что…
Никакого особого разорения в комнатах не замечалось, хотя все имело слегка нежилой вид. По дороге в кабинет Полынов успел спросить о здоровье семьи, а Лесс успел ответить, потом уже Лесс задал вопрос о дороге, и Полынов ответил, но когда они вошли в кабинет и уселись, то сразу замолчали. Сложив руки на округлом, достойном Пиквика, животике, Лесс, тепло улыбаясь, глядел на Полынова, а Полынов, тоже улыбаясь, смотрел на Лесса. На стене в футляре красного дерева солидно тикали старинные маятниковые часы, и только этот звук был в комнате. Их взгляды встретились, и обоим вдруг стало хорошо, очень хорошо, совсем как прежде, лучше, чем в ту первую секунду, когда они кинулись друг другу в объятия, и в Полынове смолкла тревожная мысль о том, что сразу после объятий все было не совсем так, как должно, и еще неизвестно, будет ли впредь, как должно, и что причиной тому не долгая разлука, не естественная неловкость первых мгновений встречи, а нечто совсем иное, пока непонятное.
Лесс встрепенулся.
— Ты здесь! — словно не веря, он восторженным взглядом окинул рослую фигуру Полынова. — Да еще на день раньше, чем обещал. А я, грешным делом, уже верить перестал, что ты выберешься. Целых семь лет я тебя не видел — это надо же! — он покачал головой. — Ну, рассказывай. Нет, погоди! Побудь минуточку, я мигом.
— К чему беспокойство, я не голоден.
— Кто говорит о еде? — грозно прорычал Лесс. — Ты все забыл!
— Верно, верно, — покаянно улыбнулся Полынов. — Каюсь, забыл. Тащи свой эликсир.
— Знаменитый “эликсир Лесса” давно уже стал легендой, и потому, что Лесс рассказывал о нем доверительно, и потому, что его мало кто пробовал, а кто пробовал, тот многозначительно крутил головой. Как Менделеев гордился сбоим умением делать чемоданы едва ли не больше, чем составлением периодической системы, так и Лесс полагал, что истинных успехов он добился в “гастрономической”, по его выражению, фармакологии, и все сокрушался, что проклятый космос мешает ему заниматься любимым делом, мало того — губит те настойки, которые он украдкой провозил на орбитальные станции. Ибо травы, как он пояснял, на редкость капризны в своих целебных и вкусовых свойствах. Брать их надо далеко не во всяком месте, в строго урочные часы, при особом состоянии погоды и даже активности солнца, а иначе получится обычная микстура, которую любой понимающий человек выльет в раковину. И потреблять настойку тоже следует в определенные часы, для каждого человека индивидуальные, согласованные с его биоритмами. Увлечение Лесса выглядело чудачеством, но Бергера от лучевой болезни вылечил именно он и как раз травами. Поэтому, хотя над “зельями Лесса” добродушно посмеивались, говорили о них с уважением, как, впрочем, и обо всем, что делал Лесс, ибо сделанное им всегда оказывалось солидным, достоверным и значительным.