День отрезвления, как всегда, пришел нежданно. На Марс прилетела новая группа. Среди новичков — две девушки. Их повезли смотреть прибой. Ванин радостно потирал руки. Чего он только не вытворял! Он превзошел самого себя. Девушки охали и ахали, в их глазах сиял восторг, который — Ванин не сомневался — должен был после коронного номера перейти в обожание.
Вы догадываетесь, конечно, что произошло потом. Ванин дал себя засыпать. Десять минут прошло, полчаса… Он не появлялся! Понемногу и мы начали волноваться. Но никто ничего не предпринимал. Глупо? Не очень. Прежде всего Ванин проделывал погружение десятки раз; погружались и мы. Воздуха у него была на несколько часов. На берегу девушки… Конечно же, он будет на этот раз тянуть время дольше обычного. Какими дураками мы будем выглядеть, если полезем его вытаскивать, а он с хохотом выскочит, как черт из коробочки?
Так и шло время. Проклятая боязнь стыда! В конце концов мы полезли в прибой узнать, в чем тут дело, а оставшимся объявили, что мы тоже захотели искупаться. Разумеется, поставив себя в такое нелепое положение, мы могли искать Ванина в волнах только украдкой. Излишне говорить, что мы ничего не обнаружили.
Вот тогда мы уже откинули ложную гордость. Вам приходилось копать болотный ил? Тогда вы немного представляете, каково было нам.
Мы нашли Ванина лишь после того, как прибой кончился и песок снова обрел плотность.
Ванин к тому времени уже задохнулся. Его затянуло под скалу, и он не мог выбраться, потому что этому препятствовало движение валов.
Нелепая случайность, от которой мог погибнуть точно так же любой из нас? Нелепая, согласен. Но в том, что первой жертвой Марса был Ванин, я вижу некоторую закономерность. На дне прибоя случайность подстерегала каждого из нас, но шансов попасться в ловушку у Ванина было несравненно больше: он чаще и смелее нас всех, вместе взятых, лез в прибой. Лез ради самоутверждения. Лез потому, что новички видели в этом отвагу. То была фальшивая смелость, ибо она основывалась на убеждении, что опасности нет никакой. А смелость и обман — взаимоисключающие вещи, вот почему все и кончилось так нелепо и так глупо,
Не буду спорить, если мое объяснение случившегося покажется неверным. Я изложил факты, а часто бывает, что цепь событий, толкнувшая человека на какой‑нибудь поступок, может быть истолкована совсем по–другому.
Дело не в этом. Я смотрю на прибой, на чреду тяжеловесных волн, в которых ничего не отражается, и думаю. Сейчас никто уже не купается в прибое. Но будут купаться, когда Марс станет обжитым, — это неизбежно. Все придет в равновесие, все будет узнано, на любом клочке этой планеты четко обозначится граница между безопасным и опасным, между смелостью и трусостью, между ухарством и отвагой. Так будет. Но неужели и впредь для этого будет требоваться Ванин?
ПРИЛЕЖНЫЙ МАЛЬЧИК И НЕВИДИМКА
“Хочу отлично кончить школу, потом институт, затем делать открытия”.
Не помню, в каком классе, в каком из сочинений на вечную тему “Кем я хочу быть” Илюша Груздев написал это. Может быть, ему было тогда четырнадцать лет, а возможно, и семнадцать. Ясно вижу другое: мальчика в серой курточке с отложным воротничком и красным от старания затылком, склоненного над аккуратной тетрадью, в которой он аккуратным почерком пишет о своем желании делать открытия и аккуратно промокает последнее слово.
Похвальбой здесь и не пахло. Груздев никогда не хвалился, никогда не витал в облаках, — он точно и прилежно следовал выработанной им программе жизни. Раз он написал “хочу отлично окончить…”, он и окончил школу на круглые пятерки.
В институте он был для нас живым укором. Кто‑то убегал с лекций на концерт — Илюша сидел от звонка до звонка, круглым и четким почерком записывал лекцию слово в слово. Кто‑то влюблялся, и наука переставала для него существовать, — Груздев дотемна сидел в лаборатории, переливая содержимое колб в пробирки и обратно. Кто‑то хрипел в спорах о жизни, искусстве — его же озарял зеленый свет лампы в читальне. Словно какой‑то уверенный и бесстрастный автопилот вел Илюшу сквозь все соблазны и помехи от одного пункта его программы к другому. “Видите ли, — сказал он, когда однажды мы его всерьез прижали, — игла только потому легко проходит сквозь твердый материал, что она тонка…” Сказал он это твердо, убежденно и тотчас склонился над книгой.
В сердцах, за глаза мы называли его именем того самого чеховского ученого из рассказа “Скучная история”, который прилежен, но пороха не выдумает. Позднее я понял, что это не так. Груздев был героем иных горизонтов. Хитрый Ньютон во время оно пустил гулять по свету историйку, что яблоки (то бишь открытия) висят невысоко и сами валятся на голову. Конечно, Ньютон издевался. Яблоки (то есть открытия) висят так высоко, что до них запросто не дотянешься. Кто‑то гениальный умеет сбивать их ловко заброшенным в поднебесье камнем эксперимента или теории. Для этого, кроме гибкой руки, нужен, очевидно, необычный глазомер.
Но есть и другой путь. Старательно, изо дня в день, без взлетов, зато упорно, громоздить камень за камнем пирамиду, чтобы затем встать на ее вершину и сорвать редкостный плод. Чеховский герой умел воздвигать пирамиду. Делал он это с прилежанием муравья, но и с сообразительностью муравья. Пирамида громоздилась наобум, вершина ее была нацелена в “белый свет, как в копеечку”. Но даже если бы ее острие случайно и коснулось плодоносящей ветви, чеховскому ученому и в голову бы не пришло протянуть руку. Его могла бы привести в сознание только внушительная шишка, но в отличие от яблок открытия сами на голову не валятся.
Груздев и рад был бы лихо сшибать в научных поднебесьях грозди открытий, для того он и ограничивал себя, но чего‑то ему не хватало. Лишь через много лет я понял чего. Его рука двигалась лишь в одной плоскости и своенравно отказывалась обрести гибкость руки гения. Да и глазомер подвирал: точнее, походил на сильный бинокль, которым мы пытаемся возместить природный недостаток зрения, но который, позволяя четче видеть, сужает поле зрения.
А Груздев так тщательно и долго мастерил себе бинокль, что уж и не мог его отнять от глаз. А метко прицелиться, упершись взглядом в бинокль, — предприятие неимоверной трудности.
Естественно, Груздев стал строителем пирамиды. Но он все же знал, как ее возводить, и куда вести кладку, и где надо подпрыгнуть…
Шли годы, а он все строил и строил. Спал, ел — и строил. Ведь сделать открытие, хотя бы одно, было конечным пунктом его жизненной программы, его целью, мечтой и страстью. Им восхищались: верней не им, а его трудолюбием, само — и всегозабвением. Ему присудили кандидата, затем доктора наук — кладкой его пирамиды уже столькие воспользовались, как трамплином фактов, что было просто неприлично обделить Груздева учеными званиями.
Я его терял на долгие годы из виду, а встречая, находил все тем же старательным мальчиком с краснеющей от прилежания шеей и аккуратным почерком, которым записывалось все относящееся к делу и только относящееся к делу. Он и старел будто по программе — в тридцать появились морщинки и залысины, в сорок он страдал геморроем, в пятьдесят его одолела гипертония, а над лысинкой петушиными гребнями курились жидкие седины. Но открытий за ним все еще не значилось. Я уже было решил, что его программа так и останется невыполненной, но я, оказывается, был плохого мнения о достоинствах прилежания и самоограничения.
Однажды он появился у меня. Лицо его сияло скромным торжеством, совсем как в школьные дни, когда он получил несколько пятерок подряд.
— Поздравь меня, — сказал он. — Я сделал открытие.
— Поздравляю. А что за открытие?
— Наконец‑то после тридцати лет поиска я нашел способ, как сделать человека невидимым.
— Да ну?!
— Уже проверено на опыте.
Первой моей мыслью, сознаюсь, было: “Немыслимо, чтобы Груздев…” Как вдруг меня осенило. Все же очень просто: он, наконец, закончил возведение своей пирамиды. И сорвал то, к чему прилежно тянулся всю жизнь.
И я преклонился перед ним.
— Мне нужна твоя помощь, — торжественно сказал он. — Я передал все материалы в Комитет открытий, и меня сегодня вызвали туда. Я, знаешь, никогда не сталкивался…
Он смущенно пошевелил пальцами. Я понял, что он имеет в виду. Он никогда не сталкивался с тем, что выходит за пределы чистой науки, дабы не отвлекаться. В восторге, что могу быть полезен, я вместо ответа бросился его обнимать. Он неумело, но с достоинством принял мои излияния. Эксперт Комитета открытий меньше всего выглядел чиновным сухарем. Лобастый, живой, его глаза из‑под выпуклых очков взирали на мир с неукротимым любопытством.
— Мы рассмотрели вашу заявку, — сказал он Груздеву. — Необыкновенное количество фактического материала! Бездна работы! Еще никто не прилагал столько усилий, чтобы сделать открытие. Вам памятник надо поставить.
Груздев застенчиво сиял.
— Просто я шел всю жизнь к этому. Только к этому…
— М–да… — Лицо эксперта выразило сострадание. — Но дело вот в чем… Мы вызвали вас, чтобы вы нам помогли. Открытие должно нести пользу людям, таков закон. Вот мне и хотелось бы узнать, какую пользу может принести ваше открытие…
— Как! — изумился Груздев. — Незримый, всепроникающий, неуловимый человек — это… это… Об этом мечтали, к этому стремились… Фантасты писали…
— А зачем человеку невидимость? У Уэллса — чтобы безнаказанно воровать деньги. Но, простите, в нашем коммунистическом обществе, где денег нет…
— М–м… Да, вы правы, но… Военное применение, скажем…
— На земле давно вечный мир!
У Груздева привычно покраснела шея.
— Ведь и верно, войн уже нет, как же я забыл… Но ведь могут быть и мирные применения!
— Какие?
— Это… как его… На пляже если переодеваться… Неудобно, вот тут невидимость:
Эксперт поморщился.
На Груздева было жалко смотреть — вот–вот заплачет. Таким я его видел лишь однажды, когда он — не то в седьмом, не то в десятом классе — вдруг получил двойку.