Ральши пришёл в себя и увидел вокруг густую чащу. Воздушный шар запутался в ветвях, корзина была разломана.
Ему приснилось, будто он снова стал мальчишкой и, как тогда, с самого неба к нему спустился мужчина и сказал, что однажды весь мир станет его. Ральши убежал из дома и с тех пор скитается по свету.
Сердце его неожиданно сдавила тоска. Он пнул бесполезную корзину. И расплакался.
К. А. Терина[9]Я, Крейслауф
Мы смотрим, как суставчатый хвост поезда скользит вдоль здания вокзала.
Лот говорит мне:
— Это гнилое место, парень. Здесь нет жизни.
Он прав. Но я не хочу сегодня такой правды, я прячусь от неё в спокойствии моего маленького мира, в мягких вечерних красках. Прячусь в тёплых полосках гота, который сидит на вокзальной скамейке. В воспоминаниях о детстве.
Детство видится мне теперь в ностальгическом свете. Жизнь тогда была простой и понятной. Как стена, в которой я — только один из миллионов кирпичиков. Но это была надёжная, прочная и очень толковая стена, обещавшая будущее. Настоящее. Героическое.
Идём по узкой кривой улочке. Некогда разные, фасады давно уже осыпались, сравнялись в цвете, как это случается со вещами и людьми, много лет живущими рядом. Закат забрызгал стены и небо своей игрушечной кровью. В просветах брусчатки ютится редкая, но по-весеннему свежая трава. Улица почти пуста, город как будто замер в ожидании. Чопорная старушка в клетчатой накидке рассматривает пыльную витрину часовой лавки. Проносится мимо мальчишка-почтальон на велосипеде. Завтра всё будет иначе. Завтра эта улица оживёт, забурлит, провожая Крейслауфов в большой мир. Завтра я пройду здесь в последний раз.
От вокзала до Школы — всего ничего. Возможно, нам больше не выпадет случая поговорить, но Лот молчит. Я знаю, о чём он сейчас думает.
Он мог стать лётчиком.
Это непросто. Не всякий человек способен на такое, даже не всякий Крейслауф. Но он смог бы. Его профиль печатали бы на марках. Его именем называли бы улицы и города. О его высадке на Луну писали бы все газеты мира.
Синее небо — цвет наших глаз. Он может часами рассматривать это небо, воображая, как стежок за стежком перечерчивает, перекраивает его инверсионным следом. Я ненавижу небо. Зажмуриваюсь. Никак не могу решить, что бы я предпочёл перекрасить — небо или наши глаза.
Остановились, молчим. За поворотом — дом ректора. Живая изгородь — маленький зелёный лабиринт, который меняется каждый раз, когда я в него вхожу. Здесь мы расстанемся, Лоту никак нельзя со мной к ректору.
Замечаю вдруг, что он уже совсем старик. Я готов поклясться: минуту назад Лот был на пару десятков лет моложе. Он знает, о чём я сейчас думаю.
Он мог стать героем.
Он мог стать богом.
Я помню нашу первую встречу — восемь лет назад. Вижу её как наяву. На Мэри белое платье, которое подарил ей ректор, красные босоножки, о каких даже не мечтают остальные девочки Крейслауф. Рядом — изящная кукла с огромными глупыми глазами в обрамлении чёрных ресниц.
— Иногда дети рождаются с душой, — говорит Мэри. — Это не сразу заметно. Некоторые успевают вырасти и здорово загадить атмосферу, прежде чем их поймают. Но ни один! — тут её глаза на мгновение становятся почти прозрачными, — ни один ещё не выбрался наружу.
Мэри — воспитанница ректора. Она младше меня на два года, но я боюсь её взгляда. Боюсь утонуть в нём.
Совершенно не важно, как Мэри выглядит на самом деле — она похожа на всех девочек Крейслауф одновременно. Я вижу её такой: локоны цвета солнца, искры, много света, синий лёд в глазах. Её руки никогда не дрожат.
Не попадаться. Я понимаю это как «не любить».
— Однажды ты влюбишься, — вспоминаю слова Лота. — Ты влюбишься. И тогда всё пропало. Когда ты влюбишься, ты захочешь остаться. Ты останешься. И исчезнешь навсегда. Как я.
Иногда дети Крейслауф рождаются с душой. С девочками такое тоже может случиться. Я часами смотрю на Мэри, и мне начинает казаться, что в синеве её глаз я вижу что-то знакомое.
Обычно дорога сквозь лабиринт даётся мне без особого труда. Не в этот раз. Я знаю, что сегодня ректор наблюдает за мной из окна, ждёт, когда я замешкаюсь и ошибусь. Я чувствую его взгляд. Но никак не могу взять себя в руки. Я дрожащая красноглазая мышь, которую обманом загнали в картонную коробку и от которой требуют теперь невозможного.
Я вспоминаю о Джейн.
Милая Джейн, такая же рыжая, как все Крейслауфы. Я не замечал её до сегодняшнего утра. Не замечал, пока она не заметила кое-что, чего ей видеть не следовало.
Что-то сломалось, шестерёнки моей судьбы перестали вертеться как положено. Словно накопилась пыль или порывом ветра принесло прошлогодний жухлый лист, который теперь застрял в некогда исправном механизме.
К чёрту беспокойство! Я почти добрался до заветной двери. Завтра я выйду наружу.
Выйду ли? Джейн. Я не вспоминал о ней весь день и сейчас, на время беседы с ректором, мне тем более стоит забыть о Джейн. Не нужно думать о душевных болезнях в логове охотника за душами.
Закрываю глаза, чтобы успокоиться.
Мне было семь, когда я увидел своего первого малька. Он неспешно проплыл под обеденный стол и растворился в рисунке скатерти. Я до сих пор уверен, что сердце моё остановилось тогда. На две минуты или больше я умер там, в школьной столовой. Лучше бы я умер совсем.
Один серый малёк — чешуйчатое ничто, пустое место — превратил мой мир в руины.
— Это может быть птица. Например, сова. Вы сразу узнаете душевную болезнь, даже если никогда не видели раньше. — Еде-то за спиной щёлкает проектор и мы видим сову с красно-белым оперением. Странная жертвенность, обречённость плещется в её огромных пустых глазах. Щелчок. На следующем снимке — зелёный барсук, выглядывающий из-под кресла. Щелчок. Светящиеся утиные следы на побелке коридорной стены. Щелчок. Маленький мальчик, воровато оглядывается. В руках его — блестящий пластиковый фламинго ярко-розового цвета. Щелчок.
Я быстро научился справляться с мальками. Я убивал их взглядом. Мысленно сжигал, взрывал, топтал. От них оставались только мокрые серые пятна в коридорах. Я с такой яростью принялся их уничтожать, что на некоторое время мальки отступили. Три дня — три счастливейших в моей жизни дня — я жил в уверенности, что смог победить душевную болезнь. Что, возможно, вместе с мальками я убил и свою душу. Но на четвёртый день всё переменилось, мальки вернулись. Я сказался больным и несколько дней провёл в душевой почти безвылазно — топил мальков в ржавой воде, пока не научился управлять ими. А потом я впервые увидел Лота. Точнее, его тень. Или тень тени.
Получив поблажку, память снова ныряет в сегодняшнее утро. Как испорченную пластинку раз за разом прокручивает эпизод с Джейн. Когда я…
…краем глаза замечаю, как из моего портфеля выплывает рыба. Серый несмышлёный малёк, каких я запускал в детстве. Ничего особенного.
Эта рыба — мой приговор, мой диагноз. Но страх приходит не сразу. Сначала — стыд. Я чувствую, как теплеет, потом раскаляется кожа. Щёки горят. Чёртов малёк. Это ведь всё равно, как если бы я обделался у всех на глазах.
— Слабак, — говорит Лот и отворачивается.
Делаю глубокий вдох и тотчас, не выпуская воздух, ещё один. Как будто останавливаю икоту. Малёк исчезает.
Вздох облегчения. Нет, не мой вздох. Я оборачиваюсь и вижу Джейн. Она смотрит на меня, не мигая. Глаза её — огромные синие блюдца.
Мне конец.
Открываю глаза. Сердце бьётся ровно. Пора.
Наверняка Джейн уже побывала здесь и сейчас я узнаю, как поступают с одушевлённым Крейслауфом. Вырезают ли его душу вместе с сердцем. Вперёд.
Дом ректора немного расскажет случайному посетителю. Здесь у всякой вещи есть своё место. Никакой пыли. Всюду мягкие ковры. В этом доме всё происходит очень тихо, а время стоит на месте.
Я бываю у ректора дважды в неделю. Он зовёт меня другом, иногда мы играем в шахматы. Не сегодня.
— Вы такие одинаковые, — говорит ректор. И добавляет с улыбкой: — Я даже не уверен, что беседую именно с тобой.
Пожимаю плечами.
Мы очень разные, как можно этого не видеть? Глаза — да, глаза одинаковые. Но лишь потому, что глаза — зеркало души, а души Крейслауфу не положено. Мы все сделаны по одному чертежу, молекула к молекуле, каждая шестерёнка — одобрена, утверждена и описана в спецификации. С каждым годом, с каждым новым поколением Крейслауфы всё совершеннее.
Джейн. Она такая же, как я, такая же, как все мы здесь. Пока ещё нескладный подросток, руки-ноги на шарнирах, длинная шея, короткая рыжая стрижка, серая школьная форма. Кажется, я рассказываю о ней так, как мог бы рассказывать о любом из нас. Но это не правда. Я не спутаю Тони и, например, Билли. Билли — при той же внешности, при тех же повадках — другой. Он уверен в себе и никогда не думает о последствиях. Он никогда не ошибается. Даже мысленно. Наверное, Билли — идеальный Крейслауф. Или, вот — Дон. Чуть более ловкий, чуть более выносливый, чуть более сильный. Этих мелких отличий достаточно, чтобы Дон казался мне великаном. А ведь мы одного роста.
— В каждом поколении Крейслауфов случается бракованный ребёнок. В каждом. Раз за разом кто-то подсовывает нашим детям души, — он шутливо грозит небу кулаком.
Ректор не смотрит на меня. Он никогда не смотрит на собеседника, к которому расположен доброжелательно. Движения Ректора как будто слегка неуверенные, плавные, медленные. При этом остаётся впечатление, что суставы его должны издавать надрывный, неприятные скрежет. Но любой жест Ректора сопровождается ватной тишиной, тишина эта всюду ходит с ним и выдаёт его присутствие. Она крадучись проникает в мою голову и обволакивает мысли всякий раз, когда Ректор появляется рядом. Я слышу его тишину и очень её боюсь.