Я много лет занималась германским фашизмом, и мне кажется, что Бёлль ошибался. Фашизм процветал и на берегах прекрасного Рейна. Кстати, Геббельс был земляком Бёлля, он родился в рейнском городке Рейдте…
Но о рейнландцах это так, ä propos… Я еще в Шереметьеве и не отрываясь смотрю на Бёлля. Хотя в Москву приехала, как сказано, делегация из трех человек и возглавляет ее вовсе не Бёлль, а Рудольф Хагельштанге, поэт и эссеист, награжденный канцлером Аденауэром высшим орденом ФРГ — Большим федеральным крестом за заслуги. Третий член делегации — Рихард Герлах, писатель, зоолог, благообразный приятный господин лет 50–60206.
Но мы — я говорю о русских встречающих — не отрываем глаз от Бёлля. И он с некоторым удивлением смотрит на наши радостные, улыбающиеся физиономии. Где-то в подсознании у него, возможно, шевелится мысль, что, в сущности, всего семнадцать лет назад его земляки на нашей земле убивали, угоняли в рабство, жгли, взрывали. А вот сейчас русские глядят на него с явной приязнью. И он смотрит на всех нас, незнакомых, не различая лиц, — и он удивлен и обрадован. Так мне казалось, по крайней мере.
А вечером того же дня мы с Д.Е. принимаем Бёлля у себя дома на Дмитрия Ульянова. Принимаем в четырехкомнатной квартире — пике нашего квартирного благополучия. И у меня и у мужа такое чувство, словно мы хозяева богатого особняка, примерно такого же, какой описал Бёлль в «И не сказал…». Помните, особняк «не то генерала, не то гангстера»? Одно но: приглашать в свой «особняк» гражданина из капстраны мы можем, только если Д.Е. получит разрешение начальника первого отдела своего института ИМЭМО. Разрешение мужем получено. Стало быть, мы не только обладатели четырехкомнатной квартиры, мы еще абсолютно «проверенные люди». И это тоже для нас высшая точка благополучия.
Но вот Бёлль переступил порог нашего дома — и все сразу забыто. Он перестал быть для нас иностранцем, а мы — ощущать себя «проверенными» советскими гражданами.
Мне показалось тогда, что между нами вопреки всему — воспитанию, привычкам, совершенно разному образу жизни — и впрямь нет никаких барьеров, словно мы знакомы с незапамятных времен, — я родилась в Хохловском, а он где-нибудь на Божедомке, на какое-то время мы разбежались, а вот теперь, в 1962 году, опять встретились и повели прерванный разговор…
Помню, что я подумала: интеллигенция — порядочные люди по обе стороны «железного занавеса» — понимает друг друга с полуслова и всегда будет понимать.
Какое обманчивое чувство. Какое опасное заблуждение!
К сожалению, только спустя несколько лет я это поняла.
А в тот вечер Бёлль нас обворожил своей естественностью, доброжелательностью, отсутствием спеси и нарциссизма, столь свойственных многим людям искусства. Его интересовало в нашей жизни все, и он нам обо всем рассказывал: о политике, о литературе ФРГ, о своей жене Аннемари, о детях…
Из поразивших меня реалий вспоминаю такую: Бёлль сказал, что за двенадцать лет нацистского господства (всего лишь за двенадцать!!!) немцы полностью забыли литературу предфашистских лет — и Томаса Манна, и Гессе, и Кафку. Я никак не хотела в это поверить. Тем более меня потрясло, что Бёлль не очень-то сетует по сему поводу. Он считал (по крайней мере, тогда), что писатели-эмигранты окончательно выпали из «общегерманского литературного процесса». Все, кроме Брехта, который остался «живым» и «немецким»… Да, в тот вечер меня на минуту неприятно поразила левизна Бёлля. Вспомнился лозунг наших левых «Сбросим Пушкина с корабля современности». Но лозунг появился в 20-х. Неужели писатели на Западе не поумнели с тех пор?
Где-то в час ночи я побежала на кухню ставить чайник и решила убрать со стола нетронутую жареную утку. Заметив мое намерение, Бёлль обиженно воскликнул: «Уже уносишь… Я только сейчас собрался поужинать по-настоящему».
Он курил сигарету за сигаретой, да и я курила тогда не меньше. Курил и Д.Е. И мы сидели в клубах дыма. И, перебивая друг друга, пытались рассказать решительно все о нашей жизни и делах. Когда пришло время расставаться, трамваи, метро и троллейбусы, разумеется, уже не ходили, было, наверное, около четырех ночи. Такси не удалось вызвать, и Д.Е., сильно пьяный, решил отвезти гостя в гостиницу на своем «москвиче». Признаюсь, я в ту ночь струхнула. Но что я могла сделать? Громко распевая, муж и гость спустились во двор. В скобках замечу, что Д.Е. не помнил до конца ни одной русской песни, зато с детства запомнил песню, которую в Германии пели на Рождество, — «Stille Nacht, heilige Nacht» («Тихая ночь, святая ночь»), а также любимую песню штурмовиков — «Die Reihen fest geschlossen / CA marschiert im festen Schritt» («Сомкнутыми рядами штурмовики отбивают шаг»). По-моему, с этой песней они и сели в лифт… Слава богу, и муж и Бёлль не попали в аварию. Остались живы-здоровы.
Бёлль сразу и безоговорочно завоевал сердца всей нашей сложной семьи. Семнадцатилетний Алик, уже студент, уже художник, был большой критикан и, как водится в этом возрасте, максималист. Но и он принял Бёлля. Он же передал мне утром еще один отклик на визит писателя: многолетняя наша домработница Шура, важнейший член семейного коллектива, — Шура стояла в очередях, убирала квартиру (плохо), готовила еду (плохо), воспитывала детей и нас с Д.Е., — явно одобрила Бёлля. Будучи отнюдь не красавицей, рябая и беззубая Шура тем не менее провожала каждого нашего гостя словами: «Осыпай меня золотом, я за него замуж не выйду». Это было одно из коронных ее изречений.
И вот на следующий день Алик ошеломил меня сообщением: «Осыпай Шуру золотом, она за Бёлля замуж выйдет».
Шура была отнюдь не единственной жертвой обаяния писателя. Популярность Бёлля-человека росла не по дням, а по часам. Бёлля полюбила вся небольшая, но уютная гостиница «Будапешт», где он с тех пор почти всегда останавливался. С ним просились работать интуристовские переводчики, а потом долгие годы вспоминали, «как интересно было с Бёллем». За Бёллем постоянно шел целый хвост людей. Говорят, что в Ленинграде на остановке такси очередь пропускала его вперед, достаточно было назвать имя — Бёлль.
По-моему, уже во второй свой приезд в Москву Бёлль познакомил меня со своей женой Аннемари. Потом стал приезжать с детьми — у него было трое сыновей-подростков. В один из приездов после прогулки по Москве мальчики пригласили Алика к себе в гостиницу. Ночью я позвонила Бёллю и попросила его прекратить затянувшееся свидание «наших оболтусов»… Но Бёлль сказал, что толерантность не позволяет ему вмешиваться в жизнь своих почти взрослых сыновей. А я в ответ сказала, что толерантность не мой фирменный стиль… Пусть прервет party в гостинице от моего имени и вернет мне сына…
Бёлль был замечательным отцом, я помню его слова: «Самое страшное, когда болеют дети. Ты видишь, как они страдают, и не можешь им помочь».
Неужели это было предчувствием Большой Беды? В 80-х один из сыновей Бёлля внезапно заболел и умер от рака… Ему было 35…
Но пока все казалось почти безоблачным. Бёлль приезжал в Россию и радовался встречам со всеми нами. Застолья с ним в нашем доме стали традицией. И на эти застолья уже можно было звать друзей и знакомых. Не помню, был ли на это какой-то «знак свыше», то есть разрешение властей. Теперь понимаю: конечно, был.
Бёлль начал встречаться с большим числом людей. И ему разрешили ездить по стране. Он был несколько раз в Ленинграде. Летал в Тбилиси, проехал по городам Золотого кольца, побывал в Крыму, в Прибалтике. В Ленинграде Бёлль написал сценарий телевизионного фильма «Писатель и его город: Достоевский и Петербург». В 1968 году в Ленинграде прошли съемки этого фильма.
К сожалению, во всех этих поездках ни я, ни Д.Е. его не сопровождали. Если бы приложили усилия, может быть, удалось бы попутешествовать с ним. Но я была глупая. И, как всегда, дом (семья) отнимал все силы. Дела Алика меня тревожили. Алик закончил Строгановку. Ну и что дальше?
Я уже рассказала, как мы встретили Бёлля, как он провел свой первый вечер в Москве.
Ну а где же портрет самого Бёлля? Ведь в заголовке сказано «Групповой портрет с Бёллем». Ну, пусть не портрет, хотя бы набросок, сделанный неумелой рукой.
Бёлль в начале 60-х был на гребне успеха. Он достиг всего, о чем только мог мечтать писатель. Стал знаменит и богат. Его книги читали в десятках стран на многих языках. Он мог ездить по всему миру, и повсюду его встречали с распростертыми объятиями. К его словам прислушивались. О нем писали самые известные критики и литературоведы… И где-то на горизонте уже маячила Нобелевская премия, первая премия, которую дали немецкому писателю середины XX века — не эмигранту.
Да, он был на гребне успеха, на гребне славы… Вопреки всему…
Поколение Бёлля было несчастным по определению. Отрочество писателя пришлось на послевоенные 20-е годы, голодные и холодные. А когда Бёллю минуло пятнадцать, Германию захватили гитлеровцы. Война началась для него па три года раньше, чем для меня и моих сверстников в СССР. И, в отличие от моих сверстников, он никогда не гордился тем, что был фронтовиком. Стыдно было вспоминать блицкриг в Западной Европе и страшно — войну на германо-советском фронте. Бёлль воевал шесть лет, четыре раза был ранен, подолгу валялся в госпиталях, прошел после 1945 года английские и американские лагеря для военнопленных. 14 очутился наконец в совершенно разоренной, голодной, разбомбленной стране, оккупированной и вдобавок расчлененной на четыре зоны: советскую, американскую, английскую, французскую… Правда, дома в Кёльне его ждала любящая жена. Скоро появились дети… Он не был одинок. Но ведь жену и детей надо было кормить. По ленте гениального Фасбиндера «Замужество Марии Браун» мы знаем, как пытались устроиться немцы в Западной Германии в преддверии денежной реформы 1948 года и после нее… Хапали все, что плохо лежало, спекулировали, продавали себя, родных и близких, лезли из кожи вон, чтобы достичь благополучия: жратвы, шмоток, брюликов, квартир, домов… А Бёлль говорил: «Я всегда хотел писать». И, по словам его биографов, начал писать сразу, как только кончилась война…