Косой дождь. Воспоминания — страница 132 из 142

«Официально» об этой истории было рассказано через много лет в газете «Известия» в номере от 15 декабря 1994 года в статье Кедрина «Бульдозер как последний аргумент соцреализма»: «12 мая 1974 года милиция ворвалась в квартиру Александра Меламида и арестовала всех, кто присутствовал, осыпая их грязными антисемитскими ругательствами».

Там же было сказано, что незадолго до этого у ленинградского художника Евгения Рухина выбили булыжниками стекла и ранили его грудного ребенка. Не написал Кедров, что Рухин, здоровяк, косая сажень, сгорел у себя в мастерской на первом этаже при весьма подозрительных обстоятельствах. Я пришла в ужас, узнав, что в Ленинград он приехал утром того же дня из Москвы… из квартиры сына. Было это, кажется, уже в 1976 году.

…После обыска в квартире сына пройдет полгода с небольшим, и на пустыре в Беляеве 13 художников, в том числе Алик и Виталий, устроят выставку, которая получила название «бульдозерной», поскольку гэбэшники разгоняли ее всей городской техникой — мусороуборочными и поливальными машинами. Об этой выставке узнает весь мир.

Вражеские «радиоголоса» из вечера в вечер, из ночи в ночь будут перечислять имена участников выставки, а также имена иностранцев, пострадавших от ретивых блюстителей порядка. Ведь на выставке были и иностранцы. Скандал на весь мир. Серьезный «прокол» для властей.

Я, конечно, в диком ужасе!

Ко всему прочему обижена на то, что сын меня ни во что не посвящал. С мужем мы в длительной ссоре. Узнаю о разогнанной выставке в переделкинском Доме творчества от поэтессы Инны Лиснянской, которая услышала всю историю по радио. Кажется, по Би-би-си.

Мчусь из Переделкина в Москву. Вызываю к себе домой Алика и Катю…

Катя меня успокаивает. Алик кричит… «Мама, ты ничего не понимаешь…»

Я в отчаянии. Ведь совсем недавно я так радовалась, что у сына все хорошо устроилось: благодаря моим героическим усилиям — и впрямь героическим — Алик получил замечательную квартиру — и у Данечки и у Андрюши по комнате, у сына двадцатипятиметровая комната-мастерская… Кто мог предположить, что результаты обмена будут такими потрясающими? К тому же квартира сына в трех остановках от нашего дома. Для меня это и чудо, и предмет гордости. И вдруг Алик своими руками все разрушил, бросил свое благополучие коту под хвост.

Муж на «бульдозерной выставке» присутствовал. Но о том, как на это отреагировали в его институте, я не знаю. Мы по-прежнему в ссоре. У меня, беспартийной, все оказалось не так уж страшно. В Дом творчества явился кто-то из секретарей Союза писателей. Пожурил меня. Но вполне деликатно. Потом позвонила испуганная редакторша из «Молодой гвардии» Лора Васильева. Сокрушалась. Боится, что у Альбины, художественного редактора, будут большие неприятности, ведь сын оформил у нее две книги с моими переводами. И получил еще какую-то работу. Утешает Лору только то, что Алик подписывался Панин, фамилией нашей домработницы Шуры…

На первых порах после «бульдозерной выставки» власти пошли на некоторые уступки — разрешили выставку на свежем воздухе, в Измайлове. Потом выставку на ВДНХ в павильоне «Пчеловодство». Но вскоре гонения на неофициальных художников опять усилились…

Спустя три года, в 1977 году, сын эмигрировал из Советского Союза в США.

4. Первое свидание

Скажу сразу: речь здесь пойдет не о первом свидании с женихом, мужем или возлюблен-

ным. Речь о первом свидании с сыном, которого я не видела целых десять лет. Свидании нелегальном, устроенном по всем правилам конспирации. Хотя сын не числился в СССР ни преступником, ни даже диссидентом.

Его, молодого художника, как теперь говорят, нонконформиста, в 1977 году вынудили эмигрировать из Советского Союза. И он уехал. Не сбежал, а именно уехал вполне законно, получив официальное разрешение властей.

После чего его навеки (при советской власти, как и в «тысячелетнем рейхе» Гитлера, все было навеки) отлучили от России и от отца с матерью. Родителям отныне не разрешалось пересекать границы СССР, а сыну приезжать в Советский Союз.

В год отъезда сыну было тридцать два, мне почти шестьдесят, а муж совсем недавно широко отпраздновал свое шестидесятилетие в старом Доме актера.

Сын уехал с женой и двумя детьми: с трехлетним сыном, нашим внуком Даней, и сыном жены, подростком Андрюшей.

Немного позже эмигрировал и его соавтор Виталий Комар. Позже, так сказать, по «техническим причинам» — не получил вовремя от матери нужный документ.

Итак, сын, его семья и Виталик как бы канули в другую галактику, куда нам доступа не было. И винить в этом я не могла при всем желании ни Сталина, ни даже Берию, которого тогда винили во всех бедах многострадальной России. Ко времени отъезда сына осенью 1977 года и Сталин и Берия уже почти четверть века как были похоронены — один у стен Кремля, другой неизвестно где. Генсеком был Брежнев, который считался отнюдь не самым злобным тираном в череде диктаторов, правивших Россией.

Все десять лет мы почти не переписывались. Страх цензуры отучил мое поколение, да и поколение сына от эпистолярного жанра. Правда, мы часто говорили по телефону. Звонок из Москвы в Нью-Йорк по льготному тарифу, то есть в воскресенье, стоил 12 с полтиной. Всего ничего.

Но, во-первых, телефоны прослушивались. А главное, мы и впрямь жили в разных мирах. У них было утро, у нас — вечер. У нас — холод собачий, у них — плюсовая температура. Никаких реалий его жизни мы не знали. Не знали, как выглядит его дом, как выглядят соседи, о чем они говорят, спорят. Не знали, какие у него планы, какие идеи. Что он пишет, что выставляет. Тут сыграла свою роль и особенность сына — он терпеть не мог делиться своими замыслами.

Поэтому телефонные разговоры превращались в серию глупых вопросов, на которые никто не ждал ответа.

«Нукакдела? Выздоровы? (Как будто, если кто-то заболел, он сразу признается.) Увасжарко? АчтоделаетДаня? Онхорошоговоритпо-русски?» и т. д. и т. п.

Услышали голос сына — и слава богу.

Нет, не слава богу. Желание увидеть Алика с годами только усиливалось. Кроме вполне осознанного стремления узнать, как же ему на самом деле живется (о его и Комара выставках в разных странах Европы и в Америке мы все же узнавали из запрещенной заграничной прессы и из передач «вражеских голосов» — «Голоса Америки», Би-би-си, «Немецкой волны»), у меня было еще не менее навязчивое желание потрогать своего взрослого ребенка. Дотронуться до длинных «музыкальных» пальцев немузыкального сына.

Что бы там ни говорили, а между матерью и ее детищем существует некая нематериальная, мистическая связь, которая хоть и слабеет с годами, но не исчезает совсем. Когда Алик был младенцем, я просыпалась на минуту раньше его, что меня поражало; ибо я спала в ту пору как убитая. И до сих пор я чувствую какой-то непорядок, когда сыну плохо в далекой Америке. И это, пожалуй, единственное, что я не могу объяснить в своей жизни рационально.

Была и еще одна причина, по которой мне позарез надо было увидеться с Аликом. Только встреча с ним могла вытеснить из сознания ужасную сцену проводов в Шереметьеве-2 и все остальное, что ей предшествовало.

Ведь в силу негласных законов Советского государства отъезд гражданина этого государства на постоянное место жительства, то есть отъезд из страны «зрелого социализма» в страну трижды презренного капитализма, сопровождался чередой мытарств и унижений и для самих отъезжающих, и для их близких.

Муж взял отпуск, и в последние предотъездные две недели мы вместе с Аликом и Катей-невесткой жили, что называется, одной семьей (детей отдали другой бабушке). Муж тогда еще водил машину, и мы возили их по всему городу на старом «москвиче» и кормили обедами в ресторане «Черемушки» или в стекляшке на улице Горького напротив Центрального телеграфа.

Картины Алика и невестки — она тоже художница, — которые иначе как «мазней» не называли, без больших денег не разрешалось вывозить. А денег этих, разумеется, у нас не было. Их квартиру отобрали. И еще грозились, что заставят заплатить за ремонт. Даже за изъятие паспортов пришлось почему-то платить. Процедура эта происходила в обычной сберкассе на Маросейке, очевидно поблизости от синагоги. Ведь Алика унижали и как эмигрировавшего («предавшего Родину»), и как еврея (бывшего «безродного космополита»).

Я помню, как у меня сжалось сердце, когда Алик и Катя сели в машину, где мы их ждали, сели уже без советских паспортов. Их лишили документа, без которого в нашем полицейском государстве нельзя было ни шагу ступить. Даже умереть. Да и вообще, как это — добровольно отказаться от советского гражданства? От любого гражданства? У меня, воспитанной в СССР, это не укладывалось в голове.

Сына с семьей выпустили за границу, отобрав на таможне буквально все. Даже грошовый кофейный сервиз, который я им купила, чтобы на первых порах было из чего попить кофе. Даже глиняный кувшин, который сын хотел взять с собой как воспоминание о своих детских рисунках. И то и другое было признано «предметами искусства» и конфисковано.

В последние дни перед отъездом Алик выбрасывал свои работы на помойку или отдавал их знакомым и незнакомым собирателям, которые вились вокруг Алика и Виталика, как надоедливые осы. К счастью, муж кое-что все же сумел сохранить для нас. Хватал и укладывал в багажник своей машины. Ранний соц-арт много лет пролежал у нас в спальне под кроватью. Теперь это стоит заоблачных денег.

Но работы сына, сохраненные мужем, — капля в море. Не счесть, сколько картин Алик выкинул еще задолго до отъезда. Пропал весь цикл, наклеенный на стекло. Цикл, за который его исключили из молодежной секции МОСХа. Только розовая «Корова» еще долго висела у меня в доме.

Однако тогда нас не так уж и волновали работы. Думалось, Комар и Меламид еще молоды — будут новые работы.

Ужасным казалось унижение, с которым ребята сталкивались на каждом шагу. Виталика, которого мы, естественно, тоже провожали, на таможне раздели догола и «досматривали» так, словно он перекупщик брильянтов или наркокурьер…