Другой упрек Таисии Михайловны в адрес бывшей подруги Нины звучал, на мой взгляд, более убедительно. Нина сидела целый день с французской книжкой в руках, а иногда мечтательно вперяла взгляд в пространство. Таисию же в это время «рвали на части». Она одна должна была управляться со всем хозяйством. Праздность Нины я не одобряла…
Но и с младшим сыном Таисии Шурой происходили разные беды. Шуре 24 года, он не то инженер, не то учится на инженера. И вдруг — о ужас! «О ужас!» — повторяют дамы-постоялицы. В толстощекого большого Шуру влюбляется Зинаида Райх, тогдашняя жена Мейерхольда, одна из жен Есенина. Поистине дух Есенина бродит по пансиону!
Однажды Зинаида Райх приехала к Шуре. В пансионе поднялся переполох. Но Зинаида Райх, не поприветствовав никого, уединилась с Шурой. Таисия заламывает руки. По правде говоря, испугалась и я. Видимо, решила, что и Зинаида Райх поселится в пансионе и перейдет на содержание Таисии. Но Зинаида Райх скоро уехала и больше не появлялась.
Еще помню в Болшеве знаменитого кинорежиссера Протазанова с красивой дамой и с красивым молодым человеком. Они напоминали мне почему-то тройку. Красивая дама, жена Протазанова, всегда шла посередине — коренник; по бокам две пристяжные — сам Протазанов и красивый молодой человек. Они жили на другой даче — не завтракали и не ужинали с нами. Только обедали. Когда они уходили, все дамы вздыхали и говорили загадочные слова: «Menage ä trois» («Брак втроем»)…Сейчас мне пришло в голову, что кусочек жизни, подсмотренный мной в болшевском пансионе, был последним кусочком «нормальной» жизни.
Любовь втроем… Тень поэта, вскрывшего себе вены и написавшего кровью последние строки… Инфернальная Зинаида Райх, затеявшая роман с почти мальчиком… Молодой композитор, связавший жизнь с немолодой вдовой… Словом, житейские трагедии, драмы, невзгоды, чувства… И все это на фоне подмосковной природы, вкусной еды, воды в хрустальных графинах и крахмальных салфеток у каждого прибора…
И никакой политики: успехов на трудовом фронте, соцсоревнования, промфинплана, съездов, врагов народа, бдительности…
Ничего подобного в последующие семьдесят — восемьдесят лет моей жизни я не видела. Не видела не только красивых графинов и крахмальных салфеток у каждого прибора, но и частных пансионов как таковых.
В последующие семьдесят — восемьдесят лет граждане-товарищи, как правило, отдыхали в государственных здравницах, то есть в домах отдыха и санаториях, где не могли рассчитывать даже на то, что им предоставят отдельную комнату.
И все или почти все, как тогда говорили, представители высшего и среднего классов фактически отреклись (не писали в анкетах) не только от своих мужей — эмигрантов и белогвардейцев, но и от своих отцов и дедов.
В рождественские дни 2011 года я услышала в передаче по ТВ, что любимец Сталина, знаменитый кинорежиссер Александров, выдававший себя за сына горнорабочего, в действительности был сыном хозяина ресторана…
Исходя из всего вышеизложенного, я и позволила себе вспомнить пансион в Болшеве.
6. Родители
Обо всех персонажах детства написала. Даже о Ленине, которого — свят-свят! — видела только на портретах. Всех вспомнила, даже бабушку Анну в далекой и недоступной Либаве. Только о маме с папой не рассказала. Наверное, потому, что писать о родителях невероятно трудно. Ведь они всю жизнь с тобой. И не только с тобой, они в тебе. В твоей душе, характере — словом, в твоих генах. И обязательно во внешнем облике. Ты смеешься как мама, и у тебя папины глаза.
И притом ты с родителями в вечном споре. Они видят в тебе свое воплощение, свое второе «я», а ты все время доказываешь и им и себе, что ты другая, совсем другая, из другого теста.
Самое удивительное, что в тебе одновременно уживаются и отец и мать, два не похожих друг на друга человека.
…Вот я случайно познакомилась с милой молодой девушкой. Она — в беде. И мне показалось, что ей легко помочь. Наобещала девушке с три короба. Обнадежила. Потом подумала и поняла, что ничего не смогу сделать… Типичный папа.
А вот сценка, где я выступаю точь-в-точь как мама.
Видимо, уже 90-е. Центральный дом литераторов. Я пришла туда на собрание. В вестибюле, как всегда, полно народа. Но люди на этот раз особенно возбуждены. На повышенных тонах что-то обсуждают. Спрашиваю у незнакомых женщин, что, собственно, произошло? Мне отвечают: дескать, в этом самом вестибюле некий Осташвили позволил себе антисемитский выпад… Его пытались остановить… Началась драка. Негодяй вцепился кому-то в волосы… Вызвали милицию…
Интересуюсь, когда это случилось. Мне отвечают: «Позавчера вечером». И тут я непроизвольно восклицаю, причем очень громко, на весь вестибюль:
— О боже! Позавчера! Какое счастье, что я здесь не была. А ведь могла бы прийти!
Слышу несколько возмущенных голосов: «Ничего себе — позиция. Вы должны огорчаться, что не были здесь позавчера. Не дали отпор хулигану и антисемиту…» Женщины вокруг негодуют.
Ну а теперь о маме с папой. Все, что мне известно. Но знаю я о них, увы, не так уж много. Еще раз напоминаю: при советской власти, особенно до войны, люди не говорили о своем прошлом. Это было смертельно опасно, если человек не числил себя «выходцем» из семьи «беднейших крестьян» или из семьи рабочего «от станка». В анкетах в 20—30-х люди писали: отец — служащий, мать — домохозяйка. А народ постарше — «из мещан». Дети священнослужителей и офицеров, домовладельцев, фабрикантов и заводчиков, купцов и мелких хозяйчиков (чувствуете, сколько презрения заключено в этих двух словах!), дети крупных чиновников и дворян, помещиков и банкиров за редкими исключениями (исключениями стали уж очень одиозные фамилии) исчезли с лица земли. Остались только дети «из мещан» (позднее писали «дети служащих»).
Мой отец Борис Ефимович Черный был младшим сыном в многодетной еврейской семье, по-моему, из Литвы. Когда старший сын Овсей женился, папа только-только появился на свет, и произошло это в 1879 году. В год свадьбы родителей моих деда с бабушкой уже не было в живых.
Кажется, дед торговал лесом и ко времени рождения «младшенького» стал купцом второй гильдии. А может, и раньше.
Про бабушку я знаю еще меньше. Кто-то из папиной родни сказал мне, что она была очень красивая и что ее однажды похитил помещик-поляк, после чего она и родила моего голубоглазого отца. Когда я спросила папу, правда ли это, он страшно возмутился и долго не мог прийти в себя от гнева. Кто мог так оклеветать бабушку?
И отец, и почти все дети братьев отца получили высшее образование. Папа закончил реальное училище в Вильно (мама раздраженно поправляла: «в Вильнюсе»), а потом получил диплом инженера в Политехникуме в Берлине. Подтвердил этот диплом в Харьковском технологическом институте. Работать по специальности в царской России можно было только с русским дипломом. А более или менее состоятельные евреи тогда, видимо, часто учились за границей, считая унизительным преодолевать процентную норму в России.
Сколько себя помню, у нас в доме висел портрет (фотография) дедушки в деревянной раме. Бородатый седовласый дед был в черной шапочке, которую тогда называли ермолкой, а потом переименовали в кипу.
Тогдашние фотографии, впрочем, не имели ничего общего с нынешними — их обязательно ретушировали. Исправляли. Помню, в перенаселенной коммуналке в Большом Власьевском жила ретушер Нина Николаевна. На свой заработок она содержала себя, мать в седых буклях и вечно дрожавшую у нее на руках собачонку Мики, карликового пинчера.
Благодаря ретушерам даже глубокие старики выглядели на дагерротипах — портретах — благообразно и, я сказала бы, вальяжно. Морщины пропадали, лица становились гладкими…
Черная шапочка на голове у деда — единственный признак его принадлежности к иудаизму. Его сын, мой папа, родившийся в XIX веке, — ни в какой хедер (религиозную школу) не ходил, Талмуд не изучал, на идише не говорил.
Конечно, папу записали в XIX веке в России не Борисом, а Борухом, а он переделал себя в Бориса. Но в годы моей молодости все Пелагеи стали Полинами. И младенцев перестали называть Феклами, Анфисами, Акакиями. Даже Иваны почти перевелись. Помню, ходил такой анекдот: мол, Иван Говно поменял имя Иван на Альфред. Только в конце XX века что русские, что евреи в СССР стали проявлять интерес к именам «суконно-посконным», «кондовым». Особого патриотизма я в этом не замечаю. Многие Иваны, Харитоны и Ермолаи обзавелись американскими паспортами…
Итак, мой папа Борух Черный получил диплом Политехникума, учебного заведения в Берлине, и стал инженером-технологом. Позднее ему был выдан второй диплом в Харьковском технологическом институте императора Александра III. Причем диплом с отличием, что, как сказано в том же документе, давало реальные привилегии… при поступлении на государственную службу… Окончившие курс с отличием получали чин X класса, а окончившие курс без отличия чин XII класса. Более того, «инженеры-технологи, не имеющие по происхождению прав высшего состояния, причисляются к сословию личных почетных граждан…». А если они «успешно занимались не менее десяти лет управлением фабрик или заводов или же исполняли обязанности технических инженеров», то «министру народного просвещения предоставляется (право. — Л.Ч.) ходатайствовать о причислении их к потомственному почетному гражданству».
Но самое интересное в папином харьковском дипломе, что он был выдан в 1909 году, можно сказать, в самое золотое время для молодых инженеров в России. Именно тогда Россия из отсталой страны стремительно превращалась в индустриальную державу.
Молодой красивый папа (многочисленные папины племянницы с упоением вспоминали, как лестно было пройтись с папой и посидеть с ним в кафе!) — видимо, способный человек, вполне светский — мог без труда сделать прекрасную карьеру! Но, как я понимаю, не сделал.
Пять лет спустя, перед войной 1914 года, он снимает довольно скромную квартирку в Хохловском переулке. А ему уже 35 лет, да и золотое время прошло — мировая война царскую Россию не пощадила, как, впрочем, и всю Европу!