Шура появилась в моей жизни, как только я поступила в восьмой класс 16-й школы. И я и она были новичками. Не так-то легко подростку влиться в чужой коллектив: ребята проучились вместе семь лет, пришли первоклашками, взрослели на глазах друг у друга, к восьмому классу были связаны множеством невидимых нитей. И вдруг — новичок, который ничего не знает, может наступить кому-то на мозоль, вынужден на ощупь пробираться по чужой территории…
Мне жизнь в 16-й школе облегчило одно обстоятельство: меня сочли чуть ли не двойником девочки по имени Мака. Эта Мака, проучившись в школе чуть ли не с первого класса, ушла не то в ФЗУ, не то в техникум по семейным обстоятельствам, то есть по бедности. Маку в школе любили и очень жалели о ее решении. И вдруг приходит девочка, как две капли воды похожая на их драгоценную Маку. Все спрашивали меня, в каком родстве я с Макой, даже преподаватели. Да и Маке ее приятельницы все уши прожужжали о моем с ней сходстве. Так продолжалось несколько месяцев. Но однажды Мака выбралась в школу посмотреть на меня. Мы стоим друг против друга, вылупив глаза, и ничего не понимаем. У меня волосы русые, а Мака темная шатенка, ее грива отливает рыжиной. Мака — смуглая, я — светлокожая, с веснушками. Ни одной своей черты я в лице Маки не нахожу. Мака тоже недоумевает. Хорошо, что мы друг другу в общем понравились.
Впоследствии мне часто говорили, что я на кого-то похожа. Много раз обознавались: подходили на улице, в трамвае с возгласом: «Наконец-то я тебя встретил (встретила)!» Потом извинялись.
Шура двойников не имела, она была очень броская, заметная: брюнетка с зелеными глазами, с острыми белыми зубками. Какая-то немножко чересчур. Чересчур бойкая, чересчур быстрая на язык, чересчур шумная. Ты еще рот не успела открыть, а Шура уже сама отвечает на свой же вопрос и громко хохочет.
Довольно скоро мы с ней подружились. И она стала моей самой главной подругой. Но ни в моем патриархальном церковном дворе в Хохловском переулке, ни в моей первой школе ее нельзя было себе представить — она была как бы «из другой оперы». Окончательно убедилась я в этом, познакомившись с Шуриными родителями: они приехали в Москву, чтобы устроить дочку. Устроили они ее в одной из комнат трехкомнатной квартиры в новом доме напротив 16-й школы. Папа Шуры, теперь я это понимаю, был, как тогда говорили, из «сталинской когорты». Этот папа запомнился мне: огромный, толстый мужчина, суровый на вид. Звали его Лазарь23. Шура была Александра Лазаревна Ривина. Мама Шуры показалась мне очень красивой, хотя и сильно расплывшейся. Красивой и печальной. По-моему, в тот день, когда они с мужем были у Шуры, она едва сдерживала слезы. Еще бы — оставить дочку в неполных 15 лет одну в огромной Москве, а самой ехать куда-то далеко, в глушь. Не позавидуешь. Правда, у Ривиных был еще сынок — с ним они пока не расставались. А Шуре надо было учиться сперва в старших классах, а потом и в вузе, стало быть, жить в столице.
Почему я сочла отца Шуры Лазаря Ривина одним из грандов тех лет? Ну хотя бы потому, что в 30-х годах абы кому ордер на комнату в новом доме в Москве не дали бы. «Бывших» уже давно уплотнили, а таких, как Цира, случайных людей в столицу больше не пускали. Главное же, новых домов для простых смертных в Москве не строили. И наверняка отец Шуры был засекречен. В ту пору все «настоящие люди» были засекречены. Ни разу Шура не обмолвилась о местонахождении родителей, ни разу не рассказала о том, где они жили раньше. Только иногда в разговоре мелькала аббревиатура КВЖД. Тогда Китайско-Восточная железная дорога была у всех на слуху — советская власть ее продавала, но никак не могла сторговаться24. КВЖД — это был и Харбин, прибежище русских эмигрантов. Настоящая заграница, не то что заштатная Либава. Но подробнее о КВЖД Шура говорить не хотела. О Харбине тоже. Да я и не очень любопытствовала. И еще: на мысль о секретных делах Шуриного отца наводили меня соседи Шуры по квартире, всего одна семья. Когда школьный военрук давал задание на дом, Шура шла к соседям, и их сын-студент мигом все объяснял, дескать, это по ведомству папаши. Похоже, весь новый дом напротив школы заселили «засекреченные».
Непривычно для меня выглядела и Шурина комната. Вся мебель в ней — большой платяной шкаф, раскладывающийся диван, обеденный стол, несколько стульев — была как-то особенно, по-советски топорна, и притом совершенно новая: либо из мебельного магазина, либо со склада. И ни одной «фамильной» вазочки, настольной лампы, скатерти, зеркала в старинной оправе. У меня и сейчас полно безделушек, которые принадлежали когда-то бабушке, а потом маме. Зато у Шуры были красивые джемпера и еще несколько заграничных вещей — очевидно, следы отцовской работы на КВЖД.
Сейчас кажется просто удивительным, что я не знала, чем занимается отец близкой подруги. А тогда, видимо, даже спросить об этом было неприлично.
И вот еще что странно: ежедневно общаясь с Шурой несколько лет, я ни разу не поинтересовалась, сколько денег ей посылают родители, как она справляется с хозяйством, пусть примитивным, что ест, где стирает белье. По-моему, на кухне в Шуриной квартире стояла газовая плита. Все равно, быт в Москве в те годы был ужасающе трудный. Вводили карточки на хлеб, потом отменяли, опять вводили. В магазинах — пустые полки. В школе нам давали на завтрак гороховый суп в алюминиевой миске и ломоть черного хлеба.
Никакой еды я у Шуры не видела, кроме огромного количества красивых бело-розовых консервных банок с надписью «Chatka». Эти банки лежали в необъятном черном чемодане… После войны «Chatka» — дальневосточные крабы — стали символом красивой жизни. Без крабов не обходился ни один салат оливье, а без салата оливье было немыслимо ни одно наше застолье. Аккуратно завернутое в пергаментную бумагу розовое мясо из крабовых клешней — предмет ностальгии всех моих старых знакомых.
«Chatk’y» из Шуриного чемодана съела я. До войны многие крабов не признавали. Шура в том числе.
В общем, я так и не поняла, чем Шура питалась в те годы.
И дело не только в еде… Хожу вокруг да около. Не умеют женщины моего поколения говорить о сексе. А между тем сейчас трудно себе представить, что привлекательная влюбчивая барышня 16–17 лет от роду живет совершенно одна без надзора и присмотра и притом остается девственницей. Но так было!
Помню несколько пылких Шуриных романов, которые начинались почти всегда… на катке: Шура в роскошном харбинском джемпере стремительно выбегала из раздевалки на лед и делала два-три круга в одиночестве… А домой ее уже провожал сраженный ею парень. Шура болтала, смеялась и назначала новое свидание. Если парень ей не очень нравился, то на свидание не приходила.
На катке Шура познакомилась с парнишкой из летного училища в городе Ейске. Расставаясь, они лили слезы, долго переписывались. Шура посылала будущему летчику свои фотографии, летчик, красивый белокурый парень, — свои. Летчик хотел на Шуре жениться. Но до этого ему надо было окончить училище, поработать несколько лет и только потом, спустившись с небес на землю, просить Шуриной руки.
После летчика, если не ошибаюсь, был моряк — красавец в морской форме. Он учился в Ленинграде в Высшем военно-морском инженерном училище имени Ф.Э. Дзержинского. У ленинградского моряка оказался товарищ в такой же черной шинели и с такой же бескозыркой. Его спешно познакомили со мной, чтобы бедняга не скучал в Москве. Оба моряка приехали из Ленинграда на каникулы. Форма их мне понравилась, но проводить время с будущим морским волком я наотрез отказалась. Мои и Шурины, как теперь говорят, «биологические часы» показывали разное время. Я была на уровне пятого класса, мое либидо не желало взрослеть. Особенно это стало ясно после того, как Шура завела серьезный роман с молодым человеком по имени Юра. Юра был вполне интеллигентный парень. Но он уже учился в институте, а в институты до 1935 года не принимали ребят, которые не проработали несколько лет на производстве. Словом, Юра был вполне зрелым человеком. Шура в него по уши влюбилась, и в ее комнате разыгрывались нешуточные драмы, о которых Шура мне рассказывала на следующий день, приговаривая: «Понимаешь? Понимаешь?» Я, конечно, отвечала: «Понимаю, понимаю», а потом вдруг задавала дурацкий вопрос типа: «А почему Юра говорит, что “нам надо остановиться. Я за себя не ручаюсь”… Он что, припадочный?»
Вспоминая себя, наивную дуреху, вспоминая Шуру и ее кавалеров, порядочностью которых я не перестаю восхищаться, я вовсе не хочу сказать, что мы были лучше теперешних девочек и мальчиков, меняющих партнеров лет до тридцати и умело пользующихся контрацептивами. Просто мы были другие. Другие. Мы, как жители горьковского «Городка Окурова», могли сказать о себе: «Впереди у нас леса. Позади — болота…» Впереди и позади у нас были коммуналки, хлебные карточки и вечный страх. Триединая формула страха: исключат, выгонят, арестуют. Окуровские обыватели говорили: «Позади у нас леса. / Впереди — болота! / Господи! Помилуй нас! / Жить нам — неохота». Мы хотели жить, но не могли нормально жить. И интуитивно это понимали.
Все время я повторяю: мы, мы, мы. Но это «мы» отнюдь не только я и Шура. Сюда включаю и других девочек из моих двух школ, и моих институтских соучениц, — все они — такие разные — дождались своих суженых, как это ни старомодно звучит. И если рожали детей, то за редким исключением рожали не в браке. И воспитывали сами. Сами.
Хватит! Вернусь лучше в середину 30-х. В 1935 году Шура и я закончили десятилетку. И спасибо товарищу Сталину, смогли сдавать экзамены в вуз. До 1935 года это, как я уже писала, не разрешалось — надо было сперва «повариться в рабочем котле». Шура и я экзамены сдали хорошо, конкурс выдержали и поступили: она — в Энергетический, очень престижный институт, я в ИФЛИ, на литфак, который сразу тоже стал очень престижным. Никаких репетиторов у нас не было…
В ИФЛИ я сдавала все предметы, даже математику, физику и химию. В Энергетическом, наверное, сдавали обществоведение и русский язык. А уже на еле-дующий год отличникам разрешили поступать вообще без экзаменов. Я была отличницей. Шура, по-моему, тоже.