И выспренность, и инфляцию слов, вернее, словесный демпинг — выброс на публику пышных оборотов, сравнений, эпитетов «великий», «грандиозный», «титанический», «колоссальный», «героический» — все это взяли на вооружение советские политики и пропагандисты.
Именно тогда в СССР достигли своего апогея славословия в адрес Сталина и восхваления Страны Советов.
Да, таков был стиль эпохи. Но наши «боги» — Гриб, Пинский, Верцман — смело шли против течения. А главное — против кучи господствовавших в то время критиков типа правоверных В.Я. Кирпотина и В.В. Ермилова, одни имена которых вызывали чувство протеста.
Всю свою жизнь я не только хранила благодарную память о Владимире Романовиче Грибе, но еще и гордилась — может, это и смешно — тем, что Гриб предложил стать моим научным руководителем на пятом курсе. К тому времени он уже не читал у нас лекций. Как сейчас помню наш разговор с Грибом после того, как мне запретили (не рекомендовали) писать курсовую по антифашистским романам Фейхтвангера, такого популярного у нас тогда писателя. Видимо, это произошло незадолго до заключения пакта Молотова — Риббентропа.
— Не огорчайтесь, Люся, — сказал мне Гриб. — Я недавно занялся австрийским драматургом Грильпарцером. Очень интересно. Пишите курсовую по Грильпарцеру. Подробнее поговорим позже.
Но поговорить подробнее не привелось. Гриб лег в больницу и уже не вышел оттуда. Рак унес его за несколько месяцев.
Не мне одной Гриб предложил стать научным руководителем. Знаю, что этой чести удостоился и мой сокурсник Мелетинский46 — в будущем он один из немногих ифлийцев стал серьезным ученым. Из сборника «В том далеком ИФЛИ» узнала также, что Караганову47, уже аспиранту, Владимир Романович сделал аналогичное предложение и что Саша Караганов, впоследствии крупный чиновник, этим предложением гордился.
Курсовую работу по Грильпарцеру я все же написала. Ради нее все вечера просиживала в крошечных комнатушках Библиотеки иностранной литературы, с трудом продираясь сквозь диалект современников Грильпарцера, австрийских «народных» драматургов Ф. Раймунда и И. Нестроя.
Научный зал библиотеки помещался тогда в бывшей церквушке рядом с рестораном «Арагви». Но ни я, ни мой научный руководитель, старый-пре-старый профессор-театровед, так и не поняли, где «фишка», чем Грильпарцер привлек Гриба.
Картина противостояния разных школ в ИФЛИ будет неполной, если не рассказать о дискуссии между «лукачистами» и ортодоксами. Она состоялась в начале 1940-го.
15-я аудитория буквально ломилась от публики. Гриб, увы, тогда уже ушел из жизни, но остальные наши педагоги храбро выступали, хотя уже понятно было, что они бьются за проигранное дело.
Сам факт принципиальной дискуссии в 1940 году, пусть и не по политической, а по литературоведческой проблеме, примечателен…
Неужели ИФЛИ и впрямь был последним островком если не свободомыслия, то разномыслия в СССР?
Завершая разговор об ифлийских педагогах, надо хоть пару слов сказать и о наших учителях иностранных языков. Хотя бы о двух — об Элизе Генриховне Ризель, молоденькой австрийке, которая эмигрировала в СССР в 1934 году, когда в Австрии запретили Шуцбунд, военизированную организацию Социал-демократической партии, после поражения поднятого Шуцбундом восстания48. И о Викторе Юльевиче Розенцвейге, закончившем Сорбонну49. Ризель преподавала немецкий, Розенцвейг — французский. Оба были прекрасные педагоги, и оба навсегда оказались связанными со студентами первых выпусков ИФЛИ.
В нашем институте можно было сравнительно легко выучить два языка. До сих пор презираю себя за то, что не выучила второй! Насколько нынешние поколения студентов умнее моего!
Ну и, конечно, грех не вспомнить нашу замечательную стенгазету. О ней пишут все бывшие ифлийцы. При том, что и в 30-х, и в 40-х, и далее при слове «стенгазета» скулы сводило от скуки. Фактически это была не газета, а студенческий рукописный журнал. И придумал ее студент нашей группы Леня Шершер. Правда, как водится, его авторство скоро забыли. Пришли новые ребята, газета стала намного больше, намного краше… Но я-то помню первый номер — лист ватмана с огромной шапкой: «Любовь. Дружба. Ненависть». И далее ответы на вопрос: «Какие качества нужны человеку, которого вы могли бы полюбить?»
Сейчас трудно себе представить, что в 1936 косматом году можно было выпустить такой «боевой листок».
Сам вопрос звучал чуть ли не эротически и уж наверняка еретически. Не смейтесь! Известный журналист Борис Галанов, а в ту пору просто Боря Галантер50, вспоминая нашу газету, сокрушался своей наивности. Прочтя вопрос, он ляпнул: «Ценю красоту. Девушка должна быть красивой или, на худой конец, хорошенькой».
Не ответ, а разгул секса!
На очередном комсомольском собрании Галантера, естественно, пожурили. Дескать, другие же нашли что сказать: девушка должна быть «хорошим товарищем», или «авторитетом в коллективе», или «показывать пример в учебе».
Уже позже придумали для стенгазеты название «Комсомолия», хотя институтское начальство желало другой заголовок: «За большевистские кадры». Общеинститутскую газету, кажется, так и окрестили. Но ифлийцы тут же переименовали ее в «За-бока».
Газета делалась ночью — нужны были свободные аудитории. И вот сменная редколлегия (редколлегий было несколько), запасшись листами ватмана, красками, готовальнями, начинала творить: сочинять статьи, править интервью, редактировать, делать цветные заголовки, рисовать карикатуры, подбирать фотографии — художники у нас были первоклассные: Эдик Подаревский, Гена Соловьев51.
Чем не школа журналистики?
А какие стихи печатались в «Комсомолии»! Стихи Павла Когана, Сергея Наровчатова, Льва Озерова, Давида Самойлова, тогда просто Дезика. Пишу только о тех поэтах, которые были на курс старше и на курс или на два курса моложе меня. Остальных я тогда не знала. Но оказалось, что в ИФЛИ учились и Левитанский, и Гудзенко…
Ответственный редактор всех сменных редколлегий был один — Коля Дорошевич. Толстый, добродушный Батя. Батю приставили к нам, чтобы он надзирал за нами, несмышленышами. Ведь он был намного старше нас, член партии. Но Коля не хотел надзирать, не хотел бдить! Демонстративно не читал газету и, пока ее сочиняли, ложился подремать на диван в деканате. А потом, когда ватманы начинали склеивать, уже под утро, всем своим видом показывал, что он нам доверяет, что не сомневается ни в чем. Даже когда Дорошевич бегло проглядывал кое-какие юмористические материалы, а не то и передовую, то притворялся, будто читает только для собственного удовольствия. «Комсомолия» не знала ни карандаша цензора, ни карандаша редактора! Звучит неправдоподобно. Тем более что происходило это в самые страшные годы — в конце 30-х.
Мудрый, добрый Коля Дорошевич ушел добровольцем на фронт. Стал пулеметчиком и в 1942 году погиб. Погиб и Эдик Подаревский — наш замечательный художник. Погиб и Леня Шершер, поэт, журналист от бога!
А про «Комсомолию» существует острота: мол, лучше всего было читать ее, объезжая на велосипеде!
2. Сказка в духе Шарля Перро, но с очень плохим концом
Все, что я до сих пор написала об ИФЛИ, относится, так сказать, к верху, лицевой, солнечной стороне, к витрине нашей жизни. А существовали еще низ, изнанка, теневая сторона, подвал, дно…
Век-волкодав врывался в любые укрытия. А бетонная коробка на окраине Москвы и вовсе не могла стать укрытием. ИФЛИ слыл привилегированным институтом, стало быть, в него поступали дети привилегированных родителей, дети номенклатуры. Кстати, это слово много позже, уже в 70-х, придумал невозвращенец Восленский, бывший сотрудник Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), где работал мой муж Д.Е.
Итак, с одной стороны, номенклатурные отпрыски, а с другой — серая масса студентов и студенток, в большинстве своем из интеллигентных семей, не сильно приспособленных к жизни. Но если быть честной, то надо признать, что и серой массе хотелось приобщиться к сладкой жизни знати. Хотелось даже пламенным комсомольцам.
Вот и мне удалось на несколько недель приобщиться, а потом долго расплачиваться…
Но начнем с начала. Представьте себе восемнадцатилетнюю девушку с полной кашей в голове. Девушку, плохо понимавшую, какое нынче «тысячелетье на дворе». И вдруг эта девушка получает от своей сокурсницы по институту приглашение поехать с ней за город, на номенклатурную дачу, чтобы вместе подготовиться к институтской сессии. Это надо было понимать так: девушка как бы исполнит роль компаньонки и, пожалуй, репетитора.
Ну, разумеется, девушка, то есть я, согласилась.
И вот тут-то и начались чудеса. Вернее, сказка. Предупреждаю: сказка с плохим концом. С двумя плохими концами. С плохим и с очень плохим.
Но пока еще только начало сказки.
За мной приехала роскошная машина «линкольн» с шофером. А я сроду кроме как на трамвае и в метро (с 1935 года, когда его построили) ни на чем не ездила. А на дачу — поездом. В раннем детстве меня иногда возили на извозчике к папиному брату дяде Исаю на Плющиху. Такси тех далеких времен, хоть убей, не помню. Может быть, и ездила, но не запечатлелось в мозгу. А вот «линкольн» чужой помню отлично. Длинная черная машина. Машина незабываемой, нездешней красоты. Не американский дорогой автомобиль, а прямо Карета, в которой Золушка ехала к Принцу.
Правда, Карету эту добрая волшебница, как известно, сотворила из обыкновенной тыквы, а коней — из обычных мышек. И в полночь все это великолепие должно было превратиться в прах.
Как оказалось, и «линкольн» был эфемерен. Однако кто мог об этом догадаться? В отличие от добрых волшебниц злые волшебники не имели обыкновения посвящать глупеньких девушек в свои замыслы.
Ну а пока что Карета-«линкольн» умчала меня и Е. — так звали сокурсницу — на дачу, показавшуюся Золушке сказочным замком. Сказочным замком в дивном заснеженном лесу. Замок и заснеженный лес были, конечно, в… Барвихе. Не в нынешней, где живут олигархи и просто богачи без роду и племени, а в той далекой Барвихе, где возвышались исключительно госдачи и жили госмужи.