Утром из этой деревни между Москвой и Ленинградом Борис отправился в свою часть, а я — в Москву.
Как я потом поняла, именно там наш недолгий брак пришел к концу. Психологическому концу. Однако у нас была еще последняя встреча в 1943 году, по-моему, в конце лета. Я приехала к Борису из Москвы на 2-й Украинский фронт, куда его перевели с Северо-Западного. Но эта встреча уже ничего не могла изменить. Мы разошлись навсегда, хотя брак расторгли много позже.
…Долгое время я узнавала о Борисе лишь из рассказов общих друзей или друзей Бориса, которые изредка заходили ко мне.
В конце войны Борис оказался в Австрии, в прекрасном городе Вене. Нацисты в Австрии были еще почище, чем в Германии. Чего стоил один Кальтен-бруннер, именуемый у нас «обер-палачом». Он и впрямь был обер-палач. Тем не менее Австрия считалась захваченной Гитлером, и ее не так бомбили, как Германию. И не делили после войны на оккупационные зоны и не вывозили из нее специалистов и заводы. В Вене наши «оккупанты», в том числе Борис, чувствовали себя отлично.
По рассказам знала, что там собралось много москвичей и даже знакомых. Знала, что к Борису в Вене все относились тепло и уважительно. Он умел поставить себя, и его любили в любом коллективе.
И еще, как мне рассказали гораздо позже, в Вене он нашел свою будущую жену Нину Цеткин. Нина Цеткин была не то внучка, не то внучатая племянница Клары Цеткин, немецкой коммунистки, одной из основателей Коминтерна, видного политика и видной общественной деятельницы. В СССР несколько иронически относились к Кларе Цеткин, ибо по ее и Коллонтай инициативе день 8 марта был объявлен Международным женским днем, праздником счастливой раскрепощенной женщины, что в условиях советской действительности звучало прямо-таки издевательски.
Но Клара Цеткин в бедах советских женщин была явно не виновата. Занимаясь германским фашизмом, я поняла, какая это была мужественная женщина. Именно семидесятишестилетняя Клара Цеткин открыла заседание немецкого рейхстага 30 января 1933 года уже после того, как Гинденбург назначил канцлером Гитлера, то есть фактически отдал свою страну во власть оголтелого тирана! Чего стоило старой женщине взойти на трибуну захваченного фашистами Рейхстага. Чего стоило заговорить с этой трибуны в обстановке истерии, царившей во всей Германии…
История семьи Клары Цеткин мне неизвестна. Нину Цеткин, жену Бориса, я никогда не видела. Но по рассказам подруги Мухи и других общих знакомых знаю, что это была достойная и умная женщина, верная жена и самоотверженная мать.
Не знаю, имели ли родственники Клары Цеткин в СССР какие-либо официальные привилегии типа спецмагазинов или спецстоловых… Но одна привилегия у Нины Цеткин безусловно была: она в совершенстве знала немецкий. Видимо, это был ее родной язык. А такие люди в Советской России, где фактически уничтожили дореволюционную интеллигенцию, изучавшую языки с младых ногтей, ценились на вес золота. Нина Цеткин заведомо не могла потерять работу. Это было, пожалуй, самой главной привилегией для интеллигенции в сталинской России.
После официального развода прошло много лет, прежде чем мы встретились с Борисом. У Бориса с Ниной уже было двое детей — дочка и поздний сын. Сына Борис обожал, водил на каток, катался с ним на коньках до старости.
Кажется, в 70-х годах мы стали с Борисом регулярно перезваниваться. В минуту жизни трудную я обращалась к нему, изливала душу. И это казалось и ему и мне само собой разумеющимся. Однажды Борис даже достал мне перевод «для денег». Иногда мы гуляли с ним по Москве, иногда он приглашал меня пообедать в ресторан, несколько раз совал билеты на какой-нибудь выдающийся западный фильм — Борис целую вечность проработал на «Мосфильме». Благодаря ему я посмотрела «Нюрнбергский процесс» со Спенсером Трейси и с уже постаревшей, но все еще прекрасной Марлен Дитрих.
Очень поддерживал меня Борис в первые годы после эмиграции Алика, то есть с конца 70-х. Как и все московские интеллигенты, он слушал по радио «вражеские голоса». А «голоса» часто сообщали о Комаре и Меламиде. И каждый раз Борис звонил мне и пересказывал то, что он услышал глубокой ночью, завершая свой пересказ словами: «У твоего сына все в порядке».
Нина Цеткин умерла раньше Бориса. Как и когда умер Борис — не знаю. Надо было бы связаться с его сыном. Но что я могу ему сказать?
У Бориса был особый душевный контакт с моей мамой — теперь понимаю, что они и впрямь были в чем-то похожи друг на друга. В частности, не только никогда не хвастались, но и никогда не говорили о себе. А большинство людей говорят преимущественно о себе. И многие, когда разговор переходит на других, тут же отключаются. Им про других — неинтересно.
Борис пришел на мамины похороны в 1968 году. Народу было совсем мало — с уходом из ТАССа мама потеряла все связующие нити с миром. Устроить себе новую жизнь с новыми интересами она, как сказано выше, не захотела. К нам домой на поминки Борис не пошел. Но Алик его приметил и спустя какое-то время спросил, кто это был? Я объяснила. Алик сказал, что Борис ему понравился. Сказал с некоторым даже удивлением. В год смерти мамы Алику минуло 23 года, уже появилась его будущая жена Катя и вся их компания критиканов-отрицателей. Меня эта компания считала, по-моему, дурой и деспотом — угнетала свою маму, угнетает бедного Тэка, папу Алика, и самого Алика тоже… Так что наличие симпатичного первого мужа даже несколько огорошило сына.
…Прошло еще много-много лет. И вот, когда мне стало под девяносто, я вдруг прочла в газете «Известия», что выходят мемуары кинорежиссера Сергея Соловьева и что он среди прочего рассказывает о встречах со старым мосфильмов-цем Борисом Кремневым, главным редактором у Пырьева, а потом у Арнштама.
В книге Соловьева «Начало. То да сё…» Борис — эдакий желчный старикашка-матерщинник, но высоконравственный человек. Соловьев тоже отметил необычайную скромность Бориса. В частности, рассказал, что о некоторых важных эпизодах его жизни узнал не от самого Бориса, а от его друзей — режиссера Льва Арнштама и композитора Исаака Шварца.
Оказывается, Борис в 1945 году уже в Вене, будучи в политотделе нашей армии, спас от расстрела Герберта фон Караяна, знаменитого немецкого дирижера. В изложении Соловьева этот эпизод выглядит просто и красиво. Просматривая списки пленных нацистов, которых собирались пустить в расход, Борис наткнулся на фамилию Караян и спросил, не дирижер ли этот Караян? Узнав, что пленный Караян, ожидавший расстрела, дирижер, велел привести его. Пленного со связанными руками и ногами привели, и Борис не только освободил ему руки-ноги, но и удостоверился, не пострадали ли драгоценные дирижерские запястья…
Боюсь, что история эта была на самом деле не такая простая. В расстрельные списки, очевидно, зачисляли смершевцы. И руководствовались при этом, как пишет Соловьев, прямым приказом Сталина. Согласно этому приказу, расстреливать надлежало всех пленных, получивших от Гитлера «Золотую» награду, по-нашему высокий орден. И вообще всех пленных, обласканных в Третьем рейхе. Караян, безусловно, принадлежал к числу «обласканных». И притом был не физиком-атомщиком и не Вернером фон Брауном, создателем немецкой ракеты ФАУ-2. Вернера фон Брауна мечтали заполучить и использовать и англичане, и американцы, и советские специалисты — в том числе младший брат Тэка Азар (Изя) Меламид.
Но кого из смершевцев мог взволновать дирижер, пусть и известный? Правда, со слов того же самого Арнштама, Караян будто бы сумел одурачить Гитлера, наплел ему, что только евреи могут виртуозно играть на смычковых инструментах, и тем самым спас множество евреев-скрипачей и виолончелистов. Верится с трудом. Гитлеровцы были не сплошь идиотами, и такую чушь им никто не решился бы впаривать. И Борису, очевидно, совсем нелегко было вытащить немецкого дирижера из рук смершевцев. Наверное, пришлось долго сражаться за него, подвергаясь вполне реальной опасности — ссоре с всемогущими смершевцами. Караян это, вероятно, понимал. Недаром, приехав в 60-х в СССР «живым, здоровым, в зените всемирной славы» (цитирую Соловьева), нашел в Москве Бориса Григорьевича.
Мне Борис об истории с Караяном не обмолвился ни словом.
Не знала я также о том, что он опубликовал несколько книг о великих композиторах прошлого, в том числе о Моцарте и Мусоргском. Соловьев это узнал от композитора Исаака Шварца, попутно заметив, что, даже прибегнув к детектору лжи, не вырвал бы из Бориса признания в том, что он был профессиональным музыкальным критиком, «тонким и прелестным».
P.S. Оглядываясь назад, пытаясь осмыслить события и поступки прошлого, я радуюсь тому, что в моей жизни был Борис. Как жаль, что я ни разу не сказала это ему, когда могла сказать.
И еще. Борис часто повторял слова, которые приписывал не то Гегелю, не то придумал сам: «Моя любовь к тебе. Твоя любовь ко мне. Наша любовь».
Глава IV. ВЫПУСКНИКИ. РАЗНЫЕ СУДЬБЫ
Рассказ о Борисе — своего рода вставная новелла. В западноевропейской литературе, которую я, студентка ИФЛИ, изучала, — вполне обычное явление. Но напоминаю: основная тема предыдущей главы — ИФЛИ. А тема этой главы — ифлийцы. Я расскажу в ней о тех, кого наблюдала своими глазами, с кем дружила или хотя бы встречалась. И немного о тех, о ком тогда писали и говорили, стало быть, об ифлийцах, которые сделали большую карьеру. И одна главка будет об ифлийце, о котором я узнала уже во второй половине моей жизни.
ИФЛИ оказался двуликим Янусом: выпускал из своих стен советских интеллектуалов — будущих шестидесятников («Лицей в Сокольниках») и советских чиновников, аппаратчиков («кузница кадров»).
Итак: ИФЛИ выпускал функционеров, больших и средних.
Фамилии некоторых больших выписала из книги бывшего ифлийца Шарапова, а некоторых из коллективного сборника ифлийцев «В том далеком ИФЛИ»… Вот они: Красавченко — во время войны секретарь Московского горкома комсомола; Харламов, Белохвостиков — советские дипломаты; Черноуцан — работник аппарата ЦК, отдела, руководившего литературой и искусством; Трояновский — дипломат, посол