Косой дождь. Воспоминания — страница 52 из 142

стели. Первый его «текст» напечатали спустя десять лет после смерти, и он вызвал большой резонанс…

Обе жизни были трагичными — на одной выжгла свое клеймо Бутырка. На другой — подозрение в предательстве (сейчас говорят, что «четвертый» на фронте искал смерти). Но обе жизни носят одно общее клеймо: «Made in USSR» в 20-х годах! И оба были талантливы, и оба учились в ИФЛИ.

Глава V. ВОЙНА ВСЁ СПИШЕТ. ТАСС И Я, «КРЕМЛЕВСКАЯ ВЕДЬМА»

1. Военные странствия

Стыдно признаться, но я не верила, что Советскому Союзу предстоит Большая война. Вся Европа была в огне. И Советы потихоньку присоединяли к себе то Западную Украину и Западную Белоруссию, то Прибалтику. Повоевали и на той «незнаменитой», по словам Твардовского, войне с Финляндией… Все равно в Большую войну не верилось. Товарищ Сталин здорово заморочил нам голову.

Не верилось вплоть до 22 июня 1941 года, когда Молотов — тот самый Молотов, который заключил с Риббентропом сначала Договор о ненападении, а потом и Договор о дружбе и границах, — не сообщил, что уже целую ночь идет бомбежка нашей территории и что части армии Гитлера перешли границу и движутся по нашей земле.

Война застала меня в аспирантуре ИФЛИ. Июнь — самое горячее время для аспирантов. Экзамены.

Жила я с родителями в коммуналке в одном из переулков поблизости от Арбата. Первый муж Борис отбывал срочную службу в Брянске.

На следующий день после молотовской речи я съездила к нему. Вернулась. Быстро сдала оставшиеся экзамены. И спустя несколько дней ушла из аспирантуры. Странно было на фоне движущихся на Москву нацистских танков заниматься изучением немецкого писателя XVIII–XIX веков Гёльдерлина, «полетом его мыслей и языка», изучением писателя, который, как говорилось в старых учебниках, «отвергал всякую реальность».

Оформляя уход из аспирантуры, встретила Лию Канторович, самую хорошенькую и прелестную ифлийскую студентку. Лиечке было тогда лет 19–20, но выглядела она совсем юной девчушкой в простеньком летнем платьице, в босоножках и в белых носочках. Подлетев ко мне, Лиечка, лучезарно улыбаясь, поделилась радостью: ее зачислили на ускоренные курсы медсестер. Есть надежда быстро попасть на фронт. Предложила и меня записать на эти курсы.

В Лиечку был влюблен весь институт и, по-моему, пол-Москвы. Она только что вышла замуж за студента истфака МГУ. И вот она уже без пяти минут «мобилизованная» и «призванная»…

О судьбе Лии Канторович я узнала много лет спустя.

Примерно через месяц после нашей встречи в канцелярии ИФЛИ Лия попала в действующую армию на Западный фронт. А на передовую — 1 августа 1941 года. Помогала раненым на поле боя — с 7 по 20 августа. Всего тринадцать дней. А 20 августа погибла. В официальном письме командования, направленном в ИФЛИ, о гибели Лии говорилось так: «Во время атаки Лия вышла вместе с комиссаром N-ского полка, старшим политруком тов. Гурьяновым на линию огня. Они повели бойцов вперед, на разгром врага…»

Лия Канторович умерла геройски. Тем не менее звание Героя ей не присвоили и не назвали наш Ростокинский проезд проездом Лии Канторович. Вообще долго замалчивали ее подвиг…

В годы войны в СССР уже проводилась сталинская антисемитская политика. И имя Лии Канторович никак не вязалось с тем, что говорили после войны почти открыто: «Евреи не воевали, евреи отсиживались в Ташкенте и ели русский хлеб…»

Впрочем, зачем была Лии после смерти Звезда Героя? Что это изменило бы в ее судьбе?

В тот день я Лиечке ничего не стала говорить, хотя инстинктивно чувствовала, что она зря торопится. И вместе с тем прекрасно понимала ее порыв. Ифлийские мальчики и девочки из интеллигентных семей считали себя обделенными; им казалось, что они опоздали родиться. Великую Октябрьскую революцию сделали без них. Новую власть трудящихся установили не они. 37-й год мало кого образумил.

И вот опять эпохальное время. Надо успеть. «Но мы еще дойдем до Ганга…» — писал главный ифлийский поэт Павел Коган. Войны и Революции мыслились как единое целое.

Меня спас здравый смысл. Я уважала профессионалов и презирала неумех. Ну какая из меня фронтовая медсестра? Я плохо вижу, совершенно не ориентируюсь на местности. И вряд ли сумею вытащить раненого с поля боя.

Еще меньше я годилась на роль радистки. В технике ни бум-бум.

Из ифлиек, которые связали свою судьбу с действующей армией, больше всех повезло Лене Ржевской84. Она сама об этом рассказала в своих книгах. Ржевская участвовала как переводчица в опознании трупа Гитлера, то есть была, можно сказать, свидетельницей одного из самых драматических моментов в истории XX века. Но, как известно, опознавали труп Гитлера офицеры «Смерша». И непонятно, что делала Лена Ржевская в остальные моменты своего пребывания в «Смерше». Ведь «Смерш» был одним из самых гнусных карательных органов при сталинском режиме.

Оглядываясь назад, понимаю, что только наши отважные летчицы-асы могут гордиться своей фронтовой судьбой. И еще женщины-хирурги в полевых госпиталях. И может быть, пэпэже (походно-полевые жены), они же боевые подруги наших доблестных полководцев…

Права писательница Светлана Алексиевич: «У войны не женское лицо».

Конечно, я не говорю о женщинах, которые в силу разных обстоятельств оказались на оккупированных территориях, ушли в партизаны, стали подпольщицами… Хвала им! Я имею в виду девушек типа Лии Канторович.

Особо удивляли меня женщины, которые в годы войны бросали своих детей ради того, чтобы совершать подвиги во славу Отечества. И таких я знала… Зачем рожали детей?

Но тут я, увы, должна сделать отступление. «Увы» — потому что книга эта и так расползается, как перекисшая квашня.

Тем не менее отступление необходимо.

По-моему, еще никто не написал, что Советский Союз, вернее, народ в СССР в июне 1941 года оказался не только в военном отношении, но и в идеологическом не подготовлен к войне с нацистской Германией. Со стыдом вспоминаю, что, читая о том, как гитлеровский вермахт занимает одну европейскую страну за другой, я и мои сверстники тайно, а иногда и вслух восхищались этим вермахтом. Идея «стальных» колонн, которые маршируют по чужой земле, была нам по духу близка. А «хлюпиков»-неудачников мы еще со времени Ильича презирали.

Коричневые варвары попирали священные камни Европы — Париж пал! А нам-то что? Мы сами были варвары в глазах всего мира. А падение Парижа было нам так же безразлично, как падение Вавилона. Мы Парижа не видели и никогда не увидим…

Пока шла война только в Европе, никакой антигитлеровской пропаганды в СССР не было и в помине. По-моему, ее не было со времен Берлинской олимпиады 1936 года, когда мы, в отличие от западных стран, проявили принципиальность и отказались в ней участвовать…

Даже об антифашисте Фейхтвангере в 1940 году мне в ИФЛИ не разрешили писать… А о расизме, о преследованиях коммунистов, о концлагерях для инакомыслящих, о кострах из книг тем более было велено не упоминать.

Риббентроп приезжал в Москву, и его принимал сам Сталин. Молотов ездил в Берлин, и его принимал сам Гитлер.

Приплюсуем к этому всегдашнюю в СССР пропаганду силы и беззастенчивости, наглости и безжалостности, а также восхищение Иваном Грозным… И станет понятным умонастроение молодежи в Стране Советов.

Ну а теперь пора вернуться в Москву 1941 года…

…Итак, я пожертвовала Гёльдерлином и научной карьерой. Но если честно, то ни тем ни другим не дорожила. А еще — я не записалась на курсы медсестер. Вообще не предприняла никаких шагов, чтобы определиться. Слонялась по Москве: во время бомбежек часто уходила на Гоголевский бульвар и сидела там на скамейке. Ждала отбоя. А вначале и я и родители отсиживались на нашем дворе, как и другие жители дома. Бомбежек никто не боялся, хотя недалеко от нас в Театр Вахтангова попала бомба.

Кончилось все тем, что уже в августе 1941 года я поехала в эвакуацию с мамой и отцом. Часть ТАССа — а мама служила там уже с конца 20-х — было решено перевести в Куйбышев, чтобы создать филиал на тот случай, если Москву придется… сдать немцам.

16 октября 1941 года, когда начался «вселенский драп» из Москвы (слова «драп» и «драпать» были самыми употребительными начиная с октября 41-го), в Куйбышев эвакуировали много учреждений, в том числе НКИД (будущий МИД), а также иностранных корреспондентов.

Но мы-то уезжали еще в августе; плыли по Волге на комфортабельном теплоходе, любовались красивыми видами, питались в ресторане как туристы… Да и Куйбышев (Самара), в дореволюционном прошлом богатейший волжский город, встретил нас радушно. Он еще не был забит «элитными» беженцами.

Для сотрудников ТАССа выделили здание Химического института и поселили их в больших аудиториях с вытяжными шкафами для химических опытов. А маме даже дали отдельную комнату. Устроившись, работающие граждане, в том числе мама, стали ходить в здание областной газеты «Волжская коммуна», где разместили тассовский филиал.

Конечно, я испытывала в Куйбышеве угрызения совести: незачем мне было слушать маму и ехать в эвакуацию будто бы ради больного отца. Отец хоть и был болен, но не настолько, чтобы нуждаться в моем сопровождении. Его болезнью angina pectoris, грудной жабой, по-нынешнему ишемической болезнью сердца, страдают большинство мужчин, которым перевалило за 60. Отцу в то время и было 61, а работающей маме — 52.

С досады, par depit, назло самой себе, я еще на пароходе завела роман, вернее, интрижку с их «главным», который привез тассовцев в Куйбышев и возглавил филиал… «Главный», еще молодой мужчина, курил трубку и был, как мы тогда выражались, «весь из себя»…

Теперь сознаю: подспудно я не переставала удивляться тому, что и на пароходе, и в Куйбышеве была… еда. Нормальная еда. В Куйбышеве на рынке можно было купить мясо и молоко. И в магазинах было не так уж пусто.

А к этому мы не привыкли. Считалось, что уже в 50 километрах от Москвы еды нет по определению. Еды не было до войны, к примеру, в Брянске, где мой первый муж Борис проходил срочную службу.