Косой дождь. Воспоминания — страница 54 из 142

у газету…

Я написала «солдаты»… Какие солдаты? Все перепутала. В ту войну сражались и погибали не солдаты, а красноармейцы, только через год после Победы в 1946 году их переименовали в рядовых, в солдат.

Чкаловская газета не пришлась мне по вкусу не только из-за ее тогдашнего местонахождения. В редакции я чувствовала себя в глухом захолустье, и уж не с Гёльдерлином, а прямо-таки с Фонвизиным. У сотрудников редакции, как у героев «Недоросля», были «говорящие фамилии» — у главного редактора — Прохватилов, а у моего начальника, завотделом пропаганды, — Подвалков.

Чкаловские газетчики — кадровые военные со «шпалами» в петлицах, то есть в чинах, были жутко скованны, боялись собственной тени, охотнее всего заполнили бы газету одними перепечатками из «центральной прессы». Мне они казались не журналистами, а чинушами. И притом бесчувственными истуканами.

А ведь я знала (вернее, могла знать) многострадальную судьбу этой газеты и ее сотрудников — как и вся армия, они подверглись кровавым чисткам 30-х годов. А потом с газетой Орловского военного округа произошла и вовсе катастрофа. На следующий день после начала войны она должна была выйти с громадной шапкой: «Победа будет за нами» — словами из речи Молотова, произнесенной накануне, а вышла с громадной шапкой: «Победа будет за ними». И как результат — шквал арестов и в газете, и в типографии.

Было от чего испугаться на всю оставшуюся жизнь!

Беспомощность чкаловских газетчиков особенно бросалась в глаза из-за того, что в тяжелое время — зима 1941/42 года — центральные газеты: «Правда» (даже «Правда»!), «Известия», «Комсомолка», «Труд» — стали во много раз интереснее, талантливее, умнее, чем были раньше. А уж такой публицистики, как в «Красной звезде», в СССР не было ни до, ни после войны. Ну, может быть, в 20-х годах кто-то еще писал хорошо и искренне… В «Красной звезде» сотрудничали все наши лучшие писатели — от Алексея Толстого до Василия Гроссмана.

И уж, как и все люди, пережившие ту войну, я знаю точно: автором «Красной звезды» был Эренбург. Он писал свои статьи ежедневно четыре года подряд, и «Красная звезда» ежедневно четыре года подряд их публиковала. И все мы ждали эти статьи с куда большим нетерпением, нежели очередные сводки Информбюро о положении на фронтах. Мы понимали (особенно в первое время), что сводки безбожно врут, а Эренбургу свято верили. Верили, что эта, казавшаяся бесконечной, война все же кончится. И кончится нашей победой. Верили, что мы «сдюжим».

Некоторые московские интеллигенты, всю войну служившие в газетах при фронтовых штабах, на почтительном расстоянии от передовой, упрекали Эренбурга за то, что он порочил немцев. Писал о них с презрением и ненавистью.

Что было, то было. И за это Эренбургу огромное спасибо. Гитлер и его вермахт, эти белокурые Зигфриды в добротных башмаках, прошедшие триумфальным маршем всю Европу, буквально заворожили, околдовали, привели в оцепенение людей. И наш народ тоже. Особенно в первый военный год, когда вермахт, как тогда говорили, «перемалывал» одну за другой наши дивизии.

А Эренбург писал, что Гитлер — ничтожество и что его солдаты так же потеют и воняют, как потеют и воняют все люди, если им не дают помыться. И что их трупы смердят…

В 2011 году я увидела по ТВ фильм Алексея Пивоварова «Вторая Ударная. Преданная армия Власова». Фильм о трагедии Волховского фронта и Второй Ударной армии. В этом фильме меня покоробили милейшие старички-немцы. Розовощекие старички, ветераны боев в болотах Волхова, рассказывали, что их там прекрасно кормили, давали мясо чуть ли не регулярно, а уж консервов было — завались. Получалось, что немцы жили в ту зиму очень даже неплохо. Врут старички. Зима стояла тогда лютая. А их Гитлер не позаботился о зимнем обмундировании, хотя его предупреждали о холодах в России. Но Гитлер заверил, что блицкриг закончится уже в сентябре. И потом, старички, видно, забыли, так же как и авторы фильма, что уже через год под Сталинградом Зигфриды будут с голоду жрать конину, не брезгуя и падалью. Жаль, Пивоваров и его товарищи не читали Бёлля. Бёлль много раз предупреждал, что немецким старичкам-ветеранам, с виду таким благостным, верить нельзя. За кружкой пива они с умилением будут вспоминать о той страшной, мерзкой войне, в которую Германия ввергла весь мир…

Мысленно возвращаясь в те времена, скажу очень даже банальные слова: статьи Эренбурга были для меня и всех моих товарищей и друзей «глотком свежего воздуха»…

Первому, кому я поставила бы памятник после войны, — это Илье Эренбургу.

Вернусь в Чкалов… В ту адски холодную ветреную зиму я оказалась не только с Борисом, но и с несколькими ифлийцами. Я уже упоминала Аркадия Анастасьева, он проходил срочную службу вместе с Борисом в Брянске. И я несколько раз ездила «на побывку» в Брянск вместе с Лелей Любаревой — женой Аркадия. Подружилась с ними обоими.

В Чкалове к нашей редакции прибились две очень достойные ифлийки: Мира Ашкинезер и Фрида Шульман. Мира эвакуировалась вместе с родителями, Фрида приехала в Чкалов со своей свекровью. Фрида уже получила похоронку на мужа Жору — его сбросили с парашютом в расположение немцев, и он сразу же был убит. Сбросили необученного, необстрелянного мальчишку…

Девушки очень скрасили мне жизнь. Быть в чужом городе в войну в обществе одних мужчин оказалось трудно. Ни в баню вместе сходить, ни поделиться своими «девичьими» тайнами.

Внешне мое чкаловское житье при всех бытовых неудобствах — одно время мы с Борисом спали на столе в отделе, где проводились летучки, — было вполне благополучным. Любящий муж, хорошие знакомые. Ни голод, ни холод меня не мучили. Пайков хватало с избытком. Черного хлеба и сахара было чересчур много, а хлеб и сахар в ту пору в Чкалове стали твердой валютой.

Конечно, мы делились этой «валютой» с нашими ифлийками, а также с хорошенькой москвичкой по имени Мила. Встретив Милу после войны, я узнала, что она оделась с ног до головы. Меняла на чкаловском базаре наш хлеб и сахар на заграничные шмотки. Шмотками торговали певицы и балерины из Ленинградского Малого театра оперы и балета, тоже эвакуированного в Чкалов. Рассказывая это, Мила слегка конфузилась, а я радовалась, что не была столь предприимчивой и не нажилась на ленинградках…

Да, моя куйбышевская эвакуация и работа в Чкалове по сравнению с тем кошмаром, который пережили сотни тысяч семей, были просто раем…

Тем не менее к концу зимы я заскучала. Окончательно испортились отношения с начальством. Вообще меня держали в газете, по-моему, только из-за Бориса. А ведь я очень старалась и писала все, что мне поручали: от инструкций, как подбивать танки бутылками с зажигательной смесью, «коктейлем Молотова», до сатирических стишков о «вояках фюрера», фрицах.

Да и отношения с Борисом разладились.

В общем, я мечтала уехать из газеты от греха подальше… Но куда?

И тут, как deus ex machina, пришел вызов из Политуправления РККА… Я еду в Москву, а оттуда на фронт.

Сколько перемен, менее чем за 12 месяцев. Москва — Куйбышев, Куйбышев— Моршанск — Чкалов, опять Москва. И впереди… фронт.

Но тут я хотела бы снова отступить от собственных воспоминаний и немного порассуждать…

Разве только я одна металась в тот год с запада на восток, с востока на запад?

В первое время фашистские танковые колонны шли безостановочно. Сотни тысяч людей, целые города эвакуировались в глубь СССР, в тыл, то есть люди, бросив все, ринулись в неизвестность. А в тылу безусых мальчишек сажали в товарные вагоны и гнали на фронт. Огромное большинство бежали от немцев. А кто-то бежал к немцам. А кто-то и вовсе на годы исчез на оккупированных территориях в лагерях для военнопленных, в лесах, черт его знает где еще. Вся страна снялась с насиженных мест и куда-то понеслась. В разные стороны, вразнобой, вразнос, вразнотык, враздробь, вразлет, врассыпку…

Ведь когда происходят тектонические подвижки, в движение втягиваются и людские массы.

И это естественно. Неестественно другое — в СССР в сталинские годы до войны и после никто не передвигался по собственному почину.

Как это? — спросят меня молодые.

Да очень просто. Не передвигались, и всё.

Колхозникам не давали паспорта, а стало быть, они, уехав из деревни, оказывались почти нелегалами. Городские — от рабочих до чиновников — не имели права уйти со своего предприятия.

Рабочим, менявшим место работы, «летунам», грозил волчий билет, потеря прописки. Они могли стать людьми вне закона. Добавлю к этому, что время от времени в стране и в мирное время вводили карточки, и «летун» лишался карточек, которые, кстати сказать, надо было «прикреплять» (слово-то какое емкое!) к определенному магазину. Не дай бог, ты с этими своими карточками побежишь в другую такую же государственную точку — магазин, где ассортимент получше.

Мнимо свободные люди сидели на месте, зато по стране из края в край перевозили несвободных: раскулаченных, арестованных (репрессированных) — их гнали через всю мою необъятную Родину.

Предосудительным казалось, если товарищ ездил просто так, как говорили в старину, из охоты к перемене мест. И зачем он шастает? Может, шпион? Почему ему не сидится на «малой родине», у своей березки?

И впрямь из-за таких несанкционированных перебежек происходили огромные накладки. На человека уже выписан ордер на арест, а он взял и уехал. Мало у органов своих забот, не гнаться же за каждым «врагом народа».

Надежду Яковлевну Мандельштам, вдову великого поэта, так и не засекли гэбисты. А ведь она возила с собой повсюду и рукописи своего мужа, и вдобавок собственную неординарную голову, вмещавшую тысячи запрещенных стихотворных строчек… Да еще будущие свои книги воспоминаний — прозу, которую Иосиф Бродский считал гениальной.

Я уже писала в главе «Борис», но повторю: ездить по Советскому Союзу было практически невозможно. Поезда, правда, ходили, но билеты в кассах продавались со скрипом. Простые смертные, перемещавшиеся по «уважительным причинам» — проведать родителей, на похороны, на свадьбы или в «здравницу» по путевке, выстаивали в очередях днями, сутками, иногда неделями…