Косой дождь. Воспоминания — страница 65 из 142

А о сексе мы вообще не говорили ни с матерями, ни с самыми близкими подружками. Я вспоминаю, правда, что в какую-то очень откровенную минуту моя институтская подруга сказала:

— Ты же знаешь, как я люблю мужа. Но он все время хочет этого. А я при этом ничего не чувствую, смотрю, как идиотка, на шкаф и думаю — надо бы снять сверху выходные туфли и отдать сапожнику, чтобы поменял набойки.

Довольно долго я считала, что отсутствие упоминаний о сексе — традиция русской классической литературы. Дескать, мы вышли из Чехова, французы — из Мопассана.

Эту оригинальную мысль я пыталась уже в зрелые годы внушить молодым девицам из Издательства иностранной литературы, где мне давали переводы. Но девицы меня не поддержали, справедливо заметив, что со времени Чехова многое изменилось. И им бы хотелось прочесть нормальную книгу, где люди не только обмениваются умными мыслями, но и, извините, «трахаются».

Пришлось с ними согласиться. Хотя я до сих пор убеждена, что в сцене случайной встречи Вронского с Анной Карениной на перроне станции между Москвой и Петербургом и в их минутном разговоре куда больше страсти, любви и даже секса, чем во всем Лимонове с этими его бесконечными повторами: «Я вы…. ее два раза».

Нескромно, наверное, говорить, но в первые годы нашей совместной жизни я и муж были отчаянно счастливы. Хотя, быть может, разница наших темпераментов сказывалась.

Помню, что по вечерам в начале 50-х мы часто играли в какую-то дурацкую карточную игру под названием фрап. Играли на это. Я проигрывала и сердилась до слез. Иногда муж «прощал» меня. Иногда я обязана была платить за каждый проигрыш. И это было тоже прекрасно, ибо мы были молоды и влюблены друг в друга. И Алик наш был «плодом любви», как говорили в старых и глупых романах.

Я интерпретировала это несколько иначе, словами почти забытой поэтессы Веры Инбер. Стихотворение Инбер было о том, как собачка-фокс влюбилась в кошку и «ровно, ровно через год у них родился фоксокот»!!

Наш «фоксокот» Алик родился через десять с половиной месяцев после того, как мой муж перебрался из номенклатурной трехкомнатной квартиры на мою тахту.

Но появление «фоксокота» на этой земле было очень тяжким. После переселения Тэка в Большой Власьевский пришлось мне уйти из отдела контрпропаганды, чтобы избежать обвинений в «семейственности» (после Сталина этого уже не так боялись), в редакцию союзной информации, то есть увидеть другую сторону ТАССа — скучного советского учреждения, где не было места ни журналистике, ни истинным новостям.

Заметки там звучали примерно так: «Как сообщает наш уральский корреспондент, колхоз “Красный луч” распахал под зябь 100 гектаров».

Моим новым начальником был Николай Алексеевич Козев. Как потом выяснилось, ярый сталинист. Но это мы узнали только в 50-х, когда он стал ответственным секретарем, иначе говоря, вторым человеком в официозе «Правда». А пока что он просто заваливал газеты жуткой чепухой. В ту пору я даже в мыслях побоялась бы это сформулировать. Но отлично понимала, что занимаюсь не делом, а сплошной мурой. Самое плохое, что приходилось часто работать ночью — что-то считывать: не дай бог, проскочит ошибка. Я вообще не ночная птица, не «сова». А тогда, голодная и беременная, читая вслух дурацкие тексты, куда-то проваливалась. И видимо, надолго.

Николай Алексеевич, разумеется, ничего не писал, только визировал, то есть подписывал эту самую информацию насчет распаханной зяби.

Однако, с точки зрения высокого начальства, Козев обладал некоторыми изъянами, особо заметными из-за того, что он жил там же, где и работал, в тассовском служебном кабинете с длинным кожаным диваном. Изъяны были такие: Николай Алексеевич закладывал за воротник больше, чем полагалось. Иногда был пьян в стельку и в таком виде показывался сотрудникам. И — второй изъян — Козев обожал женский пол, затаскивал дам на свой кожаный диван, так сказать, на рабочее место. Это сопровождалось трудностями, поскольку в ТАССе была железная система пропусков: перед входом стояли два амбала с оружием, и им надо было предъявить либо постоянный, либо разовый пропуск и в таком случае еще и паспорт. Но окрестные дамы-киоскеры и продавщицы все же каким-то необъяснимым образом проникали «на объект», то есть на диван. Естественно, это бросало тень. Однако Николай Алексеевич никого не боялся. У него был особый дар, можно сказать, талант, и он был незаменим.

Пьяный ли, трезвый ли, он безошибочно угадывал, в какой последовательности надо перечислять фамилии вождей… Допустим, вожди стоят на Мавзолее, или подписывают обращение к своему народу, или принимают высокого гостя, или приветствуют слет передовиков, или пошли в Большой театр. Ну, Сталин… А дальше? Никакой алфавит в данном случае не признавался. А дальше, очевидно, Молотов. Но в конце войны мог быть и Маленков. А после Молотова или Маленкова вообще непонятно. Лес темный. Берия? Жданов? А потом Ворошилов или Каганович? Каганович или Ворошилов? Микоян или Хрущев, Хрущев или Микоян? А куда девать Суслова и Щербакова? Начнем с начала: Молотов, Маленков или Берия, Молотов, Жданов? Берия, Жданов, Маленков, Суслов, Ворошилов, Каганович?.. Словом, хождение по минному полю без миноискателя… Надо ли объяснять, что за каждую не по чину поставленную фамилию все руководство ТАСС могло попасть в лагерь, в тюрьму. Дело шло о жизни и смерти. Ни больше ни меньше!

И вот будили Николая Алексеевича среди ночи. Известно, что Сталин, как и Гитлер, по ночам не спал — и, соответственно, не спали даже малые начальники — будили среди ночи, расталкивали на кожаном диване, вопили, молили: мол, встань, напрягись, Родина зовет… И бедный талант вставал, шатаясь шел в уборную, обливал голову холодной водой, садился в одних подштанниках за стол и начинал творить, молитвенно шепча: Сталин, Молотов, Маленков… А все вокруг не дышали, чтоб, упаси бог, не вспугнуть вдохновение у Николая Алексеевича.

Можете ли вы, человек далекий от тех событий, понять всю значимость, всю поистине эпохальность этих пятнадцати минут в жизни Козева? Уже назавтра миллионы советских людей узнают, в каком порядке размещаются их любимые вожди. На каком месте стоит Анастас Микоян и на каком Климент Ворошилов. А может, и сам легендарный Клим Ворошилов увидит на следующий день свой порядковый номер и сомлеет от счастья или, наоборот, содрогнется от ужаса. А может, и далекий Уинстон Черчилль, просматривая радиоперехваты, задумается: почему вдруг Сталин, «Усатый Джо», совершил малую рокировку фигур? Нет ли тут тайного умысла?

Кто объяснит, что на самом деле происходило в те ночи в кабинете Николая Алексеевича — не поворачивал ли он с бодуна руль мировой истории?

Бездонный омут тоталитаризма далеко не изучен.

Но это так. Отступление…

…На каком-то этапе моей беременности, лютой зимой мы почему-то сняли у чужой бабы ужасно холодную комнату, куда проходили через сени, где стояла бочка вонючей кислой капусты. К счастью, нас скоро после этого пригласила пожить моя институтская приятельница Нина Елина98. Пригласила на Остоженку, тогда Метростроевскую, в отличный кооперативный дом. И мы поселились в четырехкомнатной квартире с павловской мебелью красного дерева. Мебель эта с тех пор запала мне в душу. Но еще больше запала мне в душу большая стеклянная банка, куда мама Нины складывала лярд, ослепительно-белый жир, который американцы посылали нам по ленд-лизу99. Только сейчас могу признаться, что, мучаясь от голода, я несколько раз залезала ложкой в ту банку, брала «очень немножечко» лярда и с жадностью съедала его без хлеба, без ничего. До сих пор краснею, ведь я воровала у таких же бедняков.

Дорогой мой лярд! (Тушенка мне не доставалась.) Дорогой мой лярд! Сейчас я, возможно, не стала бы тебя есть, но тогда ты спас мне жизнь. Ты и еще какая-то сладкая бурда под названием суфле. Из него якобы делали мороженое, но иногда продавали из-под полы.

И еще несколько драматических эпизодов (кроме воровства лярда) запомнились мне из тех далеких времен, когда мы жили в добропорядочной семье Нины и ее родителей на Остоженке.

Вечно повторяющийся эпизод — это наши ночные походы с мужем к Елиным домой.

ТАСС, как и сейчас, находился на Тверском бульваре. Для нас, молодых, пройти от Тверского бульвара до Остоженки было в принципе легко — несколько остановок, примерно полчаса ходу. От силы. Но в феврале и в марте — а мне помнится, это было именно в феврале и в марте — в Москве еще собачий холод, метель, ветер. А я была беременна и голодна и от этого отчаянно мерзла и засыпала на ходу. И дело происходило в военные ночи, когда не зажигали фонарей и на окнах была светомаскировка. Тьма-тьмущая. И все давным-давно спят… Ах, как мне хотелось сесть в сугроб в этой тьме кромешной. Сесть и заснуть!

И больше не мучиться. Путь до Остоженки казался мне бесконечным, и каждые несколько шагов я спрашивала Тэка: «Нам еще далеко?» И он отвечал: «Скоро, скоро мы дойдем». За одни эти слова я обязана была благодарить его всю жизнь. И еще мы вспоминали протопопа Аввакума и его жену, протопопицу.

Мне казалось, она спрашивала: «Долго ли нам брести, протопоп?» А он, этот безумец, отвечал ей примерно так: «Побредем еще немного, протопопица». Старался утешить многострадальную спутницу жизни. Память мне изменила. Когда я взялась за эту главу, то нашла сей диалог из «Жития протопопа Аввакума». Оказывается, он звучит иначе: протопопица спрашивает: «Долго ли муки сии терпеть, протопоп?» Протопоп отвечает: «Марковна, до самыя смерти». Протопоп предпочитал суровую правду.

Я рада, что Тэк не был таким правдолюбцем… Да и у меня были свои рецепты самоутешения: я старалась представить себе уже пройденный путь… Никитский бульвар почти позади, совсем скоро метро, а Остоженка — короткая улица.

Второй эпизод, связанный с домом Нины, был еще более драматичен. Мои ночные бдения кончились. Но муж по-прежнему возвращался домой глубокой ночью. Нинина мама дала нам ключ от квартиры, однако, видя нашу полную бестолковость, просто-таки умоляла, чтобы мы его не потеряли.