Естественно, ключ очень быстро исчез. Естественно, мы боялись в этом признаться хозяевам. И, возвращаясь на Остоженку, муж тихо-тихо скребся в стенку; к счастью, наша комната выходила на лестничную площадку. Я вставала и на цыпочках шла открывать. Соответственно, я каждые несколько минут просыпалась. Но главное было в чувстве неотвратимости признания, ведь рано или поздно правда выйдет наружу.
Я помню это так, словно мы потеряли ключ не семь десятилетий назад, а только вчера. Не помню лишь финала, хоть убей, не помню. Но нас простили. И мы еще несколько лет ходили в гости в этот милый дом.
Наша дорогая советская власть здорово меня надула. Мне дали декретный отпуск всего за две недели до родов. Я не успела даже отоспаться…
У меня были «сухие роды». Что это такое, я не знала тогда и по сию пору не знаю. Во всяком случае, мама — мы с Тэком уже жили с родителями в Большом Власьевском — встревожилась. И мы часов в двенадцать дня отправились в путь. Никаких такси в 45-м, конечно, не было. На этот раз мы шли с Большого Власьевского через Сивцев Вражек по Никитскому бульвару в Леонтьевский переулок, рядом с ТАССом.
Шли довольно медленно, было жарко — 13 июля. И никаких особых неудобств я не ощущала. И не очень-то торопилась. У входа в переулок, где помешался роддом, нас остановил знакомый Тэка по университету. Я его тоже знала. Фамилия его была Курс. Курс, по-моему, был сыном видного коммуниста, расстрелянного, кажется, еще в начале 30-х. Сам Курс, видимо, тоже сидел или был сослан. И, незнамо как очутившись в Москве и встретив Тэка, завел с ним долгую-предолгую беседу. Он был так поглощен своими переживаниями, что говорил, говорил, говорил. Не мог остановиться. А Тэк был не из тех людей, которые готовы прервать собеседника. Особенно если тот вернулся из мест не столь отдаленных. Так мы и стояли на жаре. Я со своими «сухими родами», а они в оживленной беседе. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы Курс вдруг не спросил подозрительно: «А куда вы, собственно, собрались?» И тут я, вступив в беседу, скромно заметила, что иду рожать.
С тех пор я больше ни разу не видела Курса и не слышала о нем…
Примерно в половине первого ночи я родила Нечто, чего по близорукости не разглядела. Но это Нечто запищало. И мне сказали, что все в порядке — родился мальчик. Я тут же стала умолять, чтобы кто-нибудь позвонил мужу на работу. Далее следовал трогательный рассказ моей мамы. Тэку позвонили, и он помчался домой в Большой Власьевский, разбудил родителей и сообщил им радостную весть. Мама особенно упирала на то, что они с Тэком расцеловались. Дело в том, что мама не очень-то жаловала моего второго мужа. Но тут они расцеловались. Особенно радовались мы тому, что родился мальчик, радовались и гордились. По людоедской сталинской логике мальчики, защитники Отечества, считались качественно выше девочек. Поэтому народ хотел только мальчиков. Как и несчастной царской чете, Николаю и Александре, всем нищим совкам вдруг понадобились наследники, продолжатели рода. У Тэка и у меня было, правда, некоторое оправдание. Он уже был отцом двух девочек…
На следующий день выяснилось, что с нашим мальчиком не все так прекрасно, как хотелось бы. Весил он шесть с половиной фунтов. При том, что средним весом считалось восемь фунтов, то есть три кило двести. А рождались и девятифунтовые, и даже десятифунтовые младенцы. Наш был не красный, а приятно-желтенького цвета — родовая желтуха! Пришедший с обходом главврач по имени Наполеон — по дикому стечению обстоятельств он и у мамы принимал роды — долго рассматривал мое «обглоданное» и желтое от курева лицо, откинул одеяло: увидел жалкие косточки там, где полагалось быть красивой женской плоти, и сказал, презрительно усмехаясь:
— Считаете, маленький? Грудь брать не хочет?.. По Сеньке и шапка. — И добавил: — Он хоть и тощий, но жизнеспособный.
И это слово «жизнеспособный», произнесенное пузатеньким Наполеоном, пролилось бальзамом на мою измученную страхом душу.
Через неделю меня, худющую и страшную, встретили у входа в роддом мама, муж и подруга Муха. Тэк совершил два подвига — достал в ТАССе машину, совершенно разболтанную «эмку», и букет цветов, который меня слегка смутил: по обилию темных трав и веточек он показался мне скорее похоронным. Но мой муж просто не улавливал подобных нюансов. И вообще нам было тогда не до икебаны! Показав Тэку Нечто в сером байковом одеяле, я стыдливо спросила его:
— Он тебе нравится?
И Тэк с чувством ответил:
— Очень!
Закончить мне хочется, вернувшись к началу этой главы.
…Странное племя были мы, довоенные девушки из интеллигентных семей, бывшие ифлийки.
Какое право я имела родить ребенка в ужасном 45-м году? В году самой страшной разрухи, голода, карточек? Да еще от человека, у которого уже было двое маленьких детей?
Родить, будучи совершенно не приспособленной к жизни? Не зная ничего, что требовалось знать тогда любой матери, любой жене? Я не умела ни стирать, ни гладить. Не могла подшить подол, пришить пуговицу, заштопать носки. Сделать котлеты. Сварить кашу. Не знала, как купить мясо, из которого можно приготовить суп. Как отличить картошку мороженую от картошки немороженой. И притом прекрасно понимала, что рассчитывать мне не на кого, — одной бабушки, матери мужа, уже не было на свете. Вторая бабушка, моя мама, всю жизнь работала, зарабатывала, но в бытовых делах была совершенно беспомощна. Боялась взять Алика на руки… Первое время Тэк пеленал ребенка. А купали мы его с грехом пополам вместе.
У Алика не было ни нормальных пеленок, ни теплого одеяла. Нашла мамину записку в роддом. Мама с грустью сообщает, что достать ватное одеяло для малыша не сможет. Чтобы купить ватное одеяло, надо выстоять очередь с пяти утра и утром получить его в магазине. А утром она, мама, должна быть на работе в ТАССе.
Беременная, я ходила в платье, подаренном одной знакомой, сотрудницей отдела контрпропаганды. А потом, когда можно было вдвоем пообедать в Доме ученых, брала напрокат у няни (первой, самой противной!) юбку и закалывала ее английской булавкой, юбка была мне широка ровно вдвое.
Но, допустим, я бы всему необходимому научилась… Допустим. Хотя это и маловероятно. Навыки выживания в голодной стране впитываются с молоком матери, в семье, с самого раннего детства.
Все равно, как было жить нашей семье?
Я первое время не работала — не с кем было оставить ребенка. Муж получал 2200 рублей. Минус налоги, минус партийные взносы, минус ежемесячные отчисления в 1000 рублей на обязательный заем. В итоге оставалось меньше тысячи, а именно 1000 муж отдавал первой жене на второго ребенка. Первая дочь — Ася, как я уже писала, жила на всем готовом в санатории, но и ей нужны были время от времени подарки, фрукты и т. д. И на это уходило 200–300 рублей…
А я к тому же все теряла, путала… То потеряю карточки, то не вовремя их «прикреплю», то вообще приду за моими «иждивенческими карточками» позже, чем надо, и тогда получу так называемые «рейсовые» талоны; а их положено отоваривать у черта на куличках по какой-то уж вовсе мизерной норме. И меня все, кому не лень, бессовестно обманывали. Вершиной этого обмана было то, что я давала безвозмездно мое грудное молоко совершенно чужой женщине. И она меня даже не пыталась как-то подкормить за это. А брать деньги… Фу, как не стыдно!
И все равно в дни младенчества Алика я была молода и любима. И так сама любила это крошечное существо с вытертыми подушкой волосиками, с бессмысленными глазками…
А ведь была еще «грудница», и пришлось делать операцию («Никогда не видел в Москве такую синюю от гноя грудь, — сказал хирург, — вы ведь не в деревне живете, за сотни верст от больницы»), и было крупозное воспаление легких (антибиотики для простых смертных еще, кажется, не существовали), грудь болела день и ночь, словно ее ножами резали, и температура ниже сорока не опускалась. Но страх был не за себя, а за детку, за Алика, которого моя несентиментальная мама называла не иначе как Голубь. Голубя я кормила одной грудью без малого полтора года.
Как ни странно, но мы выжили все трое: Тэк, я и Голубь.
P.S. Мужа моего нет уже давно. А сын Алик тридцать семь лет как живет в США. Сны мне до 90 лет не снились вовсе, или я их сразу забывала, проснувшись. Но вот как-то мне приснился Тэк. Сна не помню. Совершенно ничего не помню. Единственное, что запомнила, — это ощущение счастья от того, что увидела его.
Глава VII. СРАЗУ И НЕ СРАЗУ ПОСЛЕ ВОЙНЫ
1. Сразу после войны
Знакомая до «детских припухлых желез» Москва сразу после войны, как ни странно, напоминала мне незнакомый Харьков после того, как оттуда выбили немцев. Я провела в Харькове всего двое суток проездом на фронт к первому мужу Борису, но никогда в жизни не забуду тогдашний облик города. В мертвом Харькове на улицах шла бойкая торговля, а на харьковском базаре стояли две виселицы, где висели тела полицаев… без сапог.
В Москве, слава богу, виселиц не было, но торговали буквально на каждом углу. В центре Арбатской площади был большой рынок, где продавалось всякое старье — от поломанных примусов до рваных книг без обложек. Товар раскладывали на газетах, постеленных прямо на земле. Съестное — ржавые селедки или кусочки пиленого сахара — предлагали с рук; еду хватали сразу.
В серой, какой-то безликой толпе изредка попадались хорошо одетые молодые женщины либо в черных меховых шубках «под котик», либо в пальто с чернобурками. Никогда в жизни я не видела столько чернобурок. В Харькове нарядных дамочек звали «немецкими овчарками». Было известно, что они жили с немцами. В Москву шубы «под котик» и чернобурки присылали наши офицеры из Германии… Бедные трофеи победоносной армии.
Но на московских рынках и базарчиках бросались в глаза не столько чернобурки, сколько инвалиды. Инвалиды без ног быстро сновали на досках с колесиками-подшипниками. Здоровые парни, часто с красными от водки лицами, отталкивались от земли руками. Я назвала этих несчастных «здоровыми». Странная оговорка! Но туловища на досках, принадлежавшие безногим, и впрямь казались мощными. Видимо, перенести все то, что перенесли эти ребята, могли только очень здоровые люди.