Блошиные рынки, инвалиды, карточки, тихий бездетный город, арбатская комиссионка, предлагавшая украшения из многих стран Европы, — все это были видимые приметы прошедшей войны. Но в Москве происходило и почти не видимое простым глазом бурление. Иного слова не подберу. Дело в том, что война пробудила в людях инициативу, активность, веру в свои силы.
Задор в первые два-три года у москвичей не пропал. Правда, он проявлялся в довольно карикатурной форме. В Москве подспудно начался передел собственности, точнее, передел жилплощади, еще точнее — комнат и углов в коммуналках. Из-за эвакуации и людских потерь в перенаселенной столице появились, хоть и небольшие, бреши-пустоты. Кто-то не вернулся в столицу, кто-то не платил за квартиру и потерял свою каморку, кто-то просто захватил чужую комнату. Важной фигурой в то время стал управдом. Управдомы спекулировали жилплощадью и были связаны с милицией. В милиции «прописывали» жильцов. Без московской прописки нельзя было жить в Москве, получить карточки и устроиться на работу, более того, без прописки могли посадить в тюрьму, выслать, отнять паспорт.
Управдомов боялись в 20-х годах, но перестали бояться в 30-х. Тогда боялись только ОГПУ, потом — НКВД, а управдомы стали скорее юмористическими фигурами. В 1945–1947 годах управдомы плюс участковые милиционеры получили большую власть.
Нашу семью — папу с мамой и меня — в Большом Власьевском после войны не тронули. Мы жили в бывшем особняке, которые не котировались. Котировались большие доходные дома с центральным отоплением и лифтом. У нас центральное отопление было только в одной части особняка.
В больших доходных домах, где жили до 1917 года состоятельные присяжные поверенные, врачи, чиновники, комнаты были давно поделены между жильцами. В каждой комнате поселилась семья, а часто и две, а после войны стали заселять даже чуланы, кладовки, отхватывали часть коридора. В квартире, где жила семья Мары, жены Изи, в ванную комнату после войны вселилась какая-то женщина. И много лет там нельзя было мыться. А проживали в этой квартире на Рождественском бульваре семь семей — человек двадцать пять. Муж моей ближайшей подруги и мой приятель по ИФЛИ Сережа Иванов жил в огромном доме на Сивцевом Вражке. Его семья — мать, отец, младший брат и он сам — обитала в половине (темной!) перегороженной комнаты. В светлой половине обитала их родственница с дочерью. И эту квартиру, кажется, еще «уплотнили» после войны.
На Арбате целая семья поселилась в вестибюле одного дома, соответственно переделав его. Стройка проходила на глазах у прохожих. Вестибюль как вестибюль. При советской власти жильцы все равно не ходили через парадный ход, благо во всех старых домах был черный ход. У нас в Большом Власьевском шикарным парадным с росписью на потолке завладела соседка. Ходили мы, как я уже писала, не с улицы, а со двора через кухню, бывшую лакейскую.
Но больше всего поразила меня квартира на Арбате, которую предприимчивые люди сразу после войны встроили в широкие сводчатые ворота в каменном заборе. Стало быть, эти предприимчивые граждане поселились в подворотне!
Впрочем, квартиры в воротах и в парадных — это единичные случаи. В массовом порядке пришлые люди заселяли полуподвалы. По вечерам низ домов был ярко освещен. Занавески там не задергивали — половинки окон чуть выше тротуара были единственным источником дневного света и свежего воздуха. Проходя вечерами по длинному Гагаринскому переулку, я опускала глаза и наблюдала чью-то чужую жизнь при свете ламп с оранжевыми абажурами. Конечно, я знала, что подглядывать некрасиво. Но зато как интересно было невидимкой побывать в незнакомой комнате у незнакомых людей…
Это «дикое» строительство означало, что Москва, тяжело заболевшая еще в 30-х годах, а в войну впавшая в коматозное состояние, постепенно оживала… Москвичи хотели есть и пить, иметь крышу над головой, покупать шмотки. К сожалению, эти естественные стремления проявлялись как-то уродливо… Но что поделаешь!
«Убитый город» (сейчас иногда говорят «убитая квартира», и мне это выражение по отношению к квартире и городу нравится) я увидела не в Советском Союзе, а в ГДР в 70-х годах прошлого века…
Тогда Алика вынудили эмигрировать, а меня и мужа наказали за это, перестав пускать за границу. Первую командировку в ГДР, страну народной демократии, мне устроил по дружбе мой соавтор Владимир Иванович Стеженский, работавший в Иностранной комиссии Союза писателей.
В Восточном Берлине меня встретили две дамы от тамошнего писательского союза и отвели в «апартаменты», то есть в ведомственную гостиницу. «Апартаменты» отличались от гостиниц тем, что вы получали однокомнатную квартирку: комнату с нишей-кухонькой и санузлом, но не получали завтрака, подаваемого в обычных отелях.
Те «апартаменты» помещались в самом центре, на углу главной артерии Восточного Берлина Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе — шумной и многолюдной улицы, много раз воспетой в годы Веймарской республики.
Прилетела я в Берлин зимой, уже в сумерки. Провожатые ушли, договорившись о встрече на следующий день. Я разобрала вещи, выпила чаю с дороги — пакетики с чаем нашла на кухне — и решила прогуляться по городу. Было, наверное, часов восемь вечера, но, разумеется, темно. Зима. И, выйдя на Унтер-ден-Линден, я увидела, что она совершенно пуста — нет ни пешеходов, ни машин, хотя улица залита мертвенным светом фонарей и освещена вдобавок витринами на первых этажах. А на верхних этажах были сплошь темные окна. Некоторое время я шла по этой пустыне, а потом мне стало не по себе, жутко, страшно. Берлин не Москва, там теплее, нет снега. Поэтому у себя в гостинице я сняла зимние сапоги и с удовольствием надела туфли на каблуках. И вот на этой длинной мертвой асфальтовой дороге был слышен только стук моих каблуков — тук-тук-тук. Словно метроном отбивал. Минут через пятнадцать я повернула назад — чужая комната в чужом доме показалась мне куда более обжитой, уютной и веселой, нежели эта улица.
На следующий день я сказала моей берлинской знакомой, бывшей советской гражданке, вышедшей после войны замуж на немца-коммуниста, что меня неприятно поразила Унтер-ден-Линден в восемь (!) часов вечера, но в ответ она недовольно заметила, что берлинцы ложатся спать рано, ибо рано встают… Подразумевалось, что у них нет праздных гуляк, все усердно строят социализм. Я промолчала, но про себя подумала: какой ужас!!! Эта же моя знакомая, приехав в Москву во второй половине 90-х годов, когда город стал по-настоящему оживать, пришла в негодование: перед Новым Арбатом на самодельных лотках продавалась всякая всячина — от пирожков и хачапури до книг, от цветов до постельного белья.
Зато как радовались в начале этого века я и мои приятельницы, которых на старости лет выпустили в широкий мир, как радовались мы, покупая вместе с другими туристами замшевые безрукавки напротив собора Святого Петра в Риме, или дешевые сувениры рядом с Биг-Беном, или разноцветные кукурузные початки и пестрые галстуки в самом центре Манхэттена…
До сих пор уверена — нет ничего печальнее города, где на улицах день и ночь не снуют люди, где не слышны голоса, смех, обрывки разговоров и приветствий, где из окон и дверей порой не вырывается музыка, где нельзя зайти в кино, в бар, в кафешку, в пивную, в шашлычную, где никогда не встретишь знакомых, где не назначают свиданий и где не покупают милую дребедень…
Москву спасли от коллапса извечное российское разгильдяйство, легкомыслие и лень. Слава богу, Москва не стала «образцовым социалистическим городом», хотя ее так называли. Семьдесят лет она сопротивлялась этому. В том числе и в послевоенные годы.
После войны она была холодная-голодная, больная, притихшая, ободранная и окончательно обнищавшая, но все же живая.
Для чего я пишу это?
Отчасти для того, чтобы самой стало ясно, как сложно было заново начинать жизнь в послевоенной Москве, создавать семью, рожать ребенка, выхаживать его, не потеряв ни профессию, ни вкус к жизни…
Мы с Д.Е. начали совместную жизнь в послевоенной Москве, при этом все складывалось для нас на редкость неудачно. Муж пережил тяжелый удар. Его любимое детище, Редакцию контрпропаганды и дезинформации, закрыли, а сотрудников разбросали кого куда. Самого Д.Е. сунули замом в тассовскую Редакцию информации для заграницы к Чернову. Чернов, человек интеллигентный и знающий, был верный служака, образцовый чинуша, принципиальный противник всяческих новшеств и инициатив. Словом, антипод мужа. Как дошел он до жизни такой — не знаю. Может, от природы был смирным. А может, ему обломали крылья, как уже говорилось в начале мемуаров, он долго работал за границей. Стало быть, первый кандидат на посадку в ГУЛАГ…
В общем, Д.Е. спустя месяца четыре сбежал из ТАССа навсегда: его назначили обозревателем в Совинформбюро. Явное понижение статуса. И соответственно потеря материальных благ: Д.Е. лишили и литерных карточек на обеды и ужины в хороших столовых, и сравнительно большой зарплаты.
Ну а я была сама виновата в том плачевном состоянии, в каком очутилась. После рождения Алика в июле 1945-го я могла целых шесть недель пользоваться оплаченным отпуском по уходу за ребенком. Иными словами, получать рабочие карточки и какую-никакую зарплату. А через полтора месяца взять отпуск за свой счет. Навряд ли меня, мать грудного ребенка, лишили бы рабочей карточки. Наверное, это было бы противозаконно.
Но законов я не знала и не хотела знать. Уволилась из lACCa, из ненавистной Редакции союзной информации, как только родила.
В результате беды, свалившейся на голову Д.Е., и по моей вине мы даже на общем нищем фоне оказались самыми обделенными. И все это видели и понимали, кроме нас.
Помню, с каким состраданием смотрела на меня моя институтская подруга Рая, вернувшаяся из Румынии, где она с мужем Колей Орловым года два проработала после войны.
Даже подруга Муха, не имевшая никаких привилегий и никаких амбиций, с удивлением взирала на меня и на Тэка, людей амбициозных.