Косой дождь. Воспоминания — страница 70 из 142

Однако в 1948 году в Москве и впрямь появилось всё. На Арбате в неказистом магазине «Рыба» на прилавке в лотках лежала икра зернистая, икра паюсная, икра с «пленочками», видимо, не совсем очищенная, адски вкусная и очень дешевая. На том же прилавке красовались семга, балык, лососина, осетрина холодного и горячего копчения, белуга, также холодного и горячего копчения. И вкуснейшие копченые в коричневой коже рыбы, в том числе копченый сиг, копченый угорь, лещ, копченая треска. Копченого сига я с тех пор никогда не видела. Что это за рыба сиг, не знаю. В той же «Рыбе» на других прилавках во льду лежали и огромные осетры — царь-рыба и другие рыбы. А в аквариумах плавали живые карпы.

В гастрономе № 2 на Смоленской, да и на Арбате в «Диете» было полно свежайшей, вкуснейшей ветчины, которую теперь почему-то называют «окороком тамбовским». Окорок — это задняя часть свиной ноги, определенным образом прокопченная. А еще там продавался копченый язык в тоненькой оболочке белого жира… О колбасах и говорить нечего — они были редчайшей свежести и вкусности. Даже в обычных овощных лавочках на полу стояли бочки с квашеной капустой и с масляно блестевшей капустой провансаль, которую заквашивали с клюквой, яблоками и виноградом.

Да, все это появилось как по мановению волшебной палочки. А как потом исчезло — не помню. Видимо, исчезало постепенно! Мне кажется, что до смерти Сталина в Москве — подчеркиваю, в Москве — карточек и талонов не вводили, стало быть, продукты первой необходимости не пропадали полностью. А после смерти Сталина стало совсем хорошо. Но на короткое время. Тем не менее хочу вспомнить знаменитого конферансье 30-х годов Смирнова-Сокольского: он говорил, что у большевиков все непредсказуемо, кроме голода, возникающего каждые несколько лет. Поэтому он, Смирнов-Сокольский, ввел для себя новое летоисчисление. И так определяет время: «С этой дамочкой я познакомился уже два голода назад» или «Эти репризы я сочинил сразу после последнего голода…».

Но вернемся к моим делам.

К 1947 году угроза голодной смерти для нашей семьи миновала. И муж и я работали, получали зарплату и прирабатывали, писали статьи, а муж еще читал лекции. Я поступила в американскую редакцию Иновещания Радиокомитета, между прочим, по протекции мужа. Тэка, как сказано, уже в 1945-м направили в Совинформбюро обозревателем.

На том этапе и Алик был устроен. Няню все же нашли. Кроме того, спасением для нашего ребенка и других послевоенных детишек, не имевших неработающих бабушек, скоро стали довольно распространенные тогда частные детские группы. Устроить после войны ребенка ни в ясли, ни в детский сад было невозможно. Да и не очень хотелось. Детские группы набирали скромные дамы средних лет… Нет, они не мнили себя великими педагогами. Но, ей-богу, это были замечательные женщины.

О них надо слагать оды и поэмы. Славить их в гимнах и в песнопениях.

Эти святые женщины брали за ручку наших чахлых худеньких послевоенных детенышей и водили их по тихим московским переулкам. Гуляли с ними. А в обед кормили супом и котлетками, которые каждая родительница или няня приносила в кастрюльках или мисочках для своего малыша, а потом укладывали спать на раскладушках. У этих частных воспитательниц наши бесценные крошки учили первые детские стихи, рисовали первые картинки, разгадывали загадки. И воспитательницы устраивали им замечательные праздники, на которых даже самые стеснительные Саши и Маши (после войны почти всех мальчиков называли Сашами, а почти всех девочек — Машами) декламировали стихи, танцевали и пели. Один из таких праздников в детской группе в Гагаринском переулке стал триумфом сына, в будущем известного художника. Триумфом, наверное, равным по значению с персональной выставкой в Лондоне или в Нью-Йорке… В тот знаменательный день мой мальчик удостоился чести танцевать в паре с самой красивой и нарядной девочкой Машей Большой. Машу Большую (в группе было еще две Маши) для краткости называли Машей Бэ, что резало мне слух. Маша Бэ — выше сына на полголовы — была дочкой балерины и училась танцам. Но, как выяснилось, мой ребенок танцевал лучше всех мальчиков в группе, и Маша Бэ без тени сомнения выбрала его себе в партнеры.

В частных детских группах (сын был в двух таких группах) детей привечали, уважали и любили, и они старались не обмануть доверия взрослых. И там не было казенщины… Помню, по радио в хрущевские времена как-то передавали сценку из быта детских яслей: воспитательница, подзывая к себе годовалого малыша, кричала: «Ползи, Степанов!»

С группами нам с сыном безусловно повезло!

Но в группах дети проводили часов пять-шесть. И только тогда, когда были здоровы. Но не так уж часто они были здоровы. Мне в ту пору казалось, что у нормального ребенка здоровье — это короткая пауза между двумя хворями. У племянника Левы, сына Изи с Марой, воспаление среднего уха, у нашего Алика — очередная ангина. У Левы — бронхит, у Алика — тонзиллит, опять ангина, операция — удаление гланд. Операция не помогла, осложнение на сердце — ревмокардит. Шестилетнему ребенку запретили бегать. Когда же ему еще бегать, если не в шесть лет? А за полтора года до этого — очень страшное: гнойный аппендицит. Алик на волоске от смерти.

Слава богу, в ту пору еще не перевелись в России замечательные частные доктора. Как не вспомнить покойного Селестина Моисеевича Тумаркина, спасителя сына! Вот с кем нам сказочно повезло!

Когда он, седой высокий человек, неторопливо (врачи из поликлиники всегда торопятся) входил в комнату и, чуть прищурясь, оглядывал ребенка своими добрыми глазами, а потом прикладывал стетоскоп к его худой спинке, сразу становилось легче на душе. И вроде бы хворь отступала.

Я говорю о платных врачах. Но что значили для нас скромные денежки — хорошие врачи не были рвачами, — если врач взваливал на себя ответственность за наше сокровище? Если он вместе с нами боролся за здоровье ребенка и за его благополучие?

Однако даже самые лучшие детские врачи не всемогущи. Малыши все равно болеют и страдают. И мамы вместе с ними. А поскольку в мое время мамы маленьких детей находились на госслужбе, где при Сталине за опоздание на двадцать минут наказывали тюрьмой, выполняли план, сидели на собраниях и еще занимались домашним хозяйством и ублажали мужа, если таковой не успел сбежать, то о более-менее разумном воспитании ребенка у большинства мам речи не было.

В нынешнем, не моем, XXI веке уже самых маленьких детей из более или менее состоятельных семей обязательно учат и языкам, и развивают физически: кого приохочивают к теннису, кого к конькам. Наверное, если бы я была умнее, то учила бы сына английскому.

Вообще с Аликом я ума не проявила. При каждом удобном случае сообщала: «Я не Ушинский, я не Песталоцци…» Вместо этих причитаний следовало приучить ребенка к порядку и заставить его не бросать носки под диван. А мне хотя бы полистать книги корифеев педагогики.

Мои ошибки аукнулись сыну в школе — думаю, если бы не они, он не терял бы тетрадок и приносил бы тапочки на уроки физкультуры. Те четыре советские школы, в которых он учился, лучше не стали бы, но ему пришлось бы в них не так солоно.

Но что было, то было. Жизнь не переиграешь заново.

3. Фальстарт

Надо вспоминать дальше. А дальше идут относительно благополучные два года. Мы с Тэком работаем: он, как сказано, обозревателем, я — простым редактором. Пишем статьи. «И Алик-косточка тихонечко растет», — как писала в стихах наша послевоенная приятельница Наталья Сергеевна Сергеева. Кстати, первое слово, которое Алик сказал в два года, было слово «статя». Долго мы гадали, что означает загадочное «статя». Потом поняли: «статя» — статья…

Моя работа в Радиокомитете — не бей лежачего. Ежедневно в эфир выходит один короткий комментарий по международным вопросам. Я этот комментарий заказываю, редактирую, посылаю на визу в Отдел печати МИДа и отдаю переводчице Руфи Беленькой, которая сидит со мной в одной комнате и целый день стучит на машинке. Руфь — американка, и она тут же переводит и перепечатывает мой комментарий на английском и передает его дикторам.

На всё про всё уходит часа полтора-два. Писали комментарии внештатные авторы, вполне квалифицированные: к примеру, специалист по Англии Ми-лейковский, в будущем академик100. Или Бронин — наш многолетний резидент в Китае101. Среди авторов был и Григорий Морозов, бывший муж Светланы Аллилуевой102, о чем я тогда, впрочем, не знала. С 60-х он работал с Д.Е. в ИМЭМО. И, изредка встречаясь со мной, говорил в шутку, что во времена бны я спасла от голодной смерти его и его папу, «простого еврея-бухгалтера»…

Если память мне не изменяет, за четырехстраничный комментарий до денежной реформы платили 200 рублей. Заказывать больше одного комментария в неделю одному автору не разрешалось (все равно получалось 800 рублей в месяц — не так плохо). Правда, за гонораром приходилось выстаивать гигантскую очередь вместе с певицами, чтецами, оркестрантами и поэтами-песенниками… Кто только не подрабатывал тогда в Радиокомитете…

Ни мне, ни мидовским цензорам комментарии практически не приходилось править. В худшем случае вычеркнешь одну фразу и заменишь два-три слова. В МИД комментарий относил курьер, а правку я принимала по телефону…

В общем, у меня оставалась уйма свободного времени — ведь отсиживать в Радиокомитете надо было не менее восьми часов. Все эти часы я старалась проводить в Справочной, где читала все тот же «белый ТАСС», который читала в редакции контрпропаганды в ТАССе, и еще переведенные на Тверском бульваре книги американских и европейских политиков, которые не предназначались для простых смертных. Переводы книг шли в «красном ТАССе», и занималась этим «красным ТАССом» сотрудница по фамилии Хасхачих103. Помню, что при Брежневе для «красного ТАССа» перевели на язык родных осин… роман Хемингуэя «По ком звонит колокол». Прекрасный перевод известной переводчицы Евг. Калашниковой, сделанный для издательства, не разрешили публиковать, но начальству все же хотелось узнать, какую такую крамолу сочинил знаменитый Хэм. Вот Хасхачих и выдала им подстрочник хемингуэевского романа о Гражданской войне в Испании.