Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы — страница 20 из 66

– Благословение Господа на тебе, – тихо сказал панотец и осенил склоненную голову гетмана крестным знамением. – Что хотел ты услыхать, сынок?

– Нет тишины во мне, отче. Нет твердости в деле стояния за Отечество…

Панотец горько усмехнулся:

– Мы – дети последних времен, работники часа одиннадцатого, – удивительно ли шатание нынешнее, и твое, гетмане? Можешь ли превозмочь сам себя?

– Но как же быть, панотец? Без внутренней перемоги достоин ли распочать свое дело?

– Нет, сыне, это дело не только твое. Это дело всех нас, – и тех, кто придет следом за нами. У брани Христовой со тьмой нет конца, – и путь сужается до ушка игольного. Разве мы здесь последние? Придут на эту землю, боронимую нами от тьмы, наши дети и внуки, и не закончится вольный сей род, ежели сохраним завет старожитных русских князей – святого Владимира и инших благоверных князей-страстотерпцев, положивших жизни за други своя и за эту вот землю, на которой ныне стоим.

– Я знаю, – сказал Павло, – но мы не должны забывать о милосердии, ибо, как сказано в житии преподобной Феодоры, когда провидела она воздушные мытарства души после смерти, – кто все совершил, все подвиги и все посты, но был немилосерд – с этого последнего мытарства низвергается в ад…

– Я разве говорил о жестокости? Нет. Милосердие – это неисповедимая и непредрекаемая глубина, коей нам до конца не постичь. Всеобъемлюще милосерден только Бог. Мы же, по неразумию, под видом милосердия можем творить и зло, разумевая его как добро. Вот ты, знаю, вернулся к униатской могиле. Зачем?

– Я откопал того расстригу, казненного по слову судьи. Он не умер еще, – и я даровал ему волю и жизнь…

– И это – ты думаешь – истинное милосердие? – спросил панотец.

– Не знаю. Думаю, этого было недостаточно. Потому что душой я его так и не смог простить.

Священник молча покачал головой и задумался, глядя в надвигающиеся осенние сумерки.

И сказал:

– Непрост путь твой, Павло. Вижу и слышу большую силу в тебе, – но как распорядишься ты ею, – не знаю. То, что ты сделал, – не милосердие, нет, но ошибка, если не сказать большего. Ты обманулся. Этого не стоило делать.

– Почему?

– Во-первых, ты преступил войсковой приговор, нарушив тем соборное решение многих тысяч козаков, нарушив исконные вольности Запорожья. Не Тимошенко придумал – по злобе своей – сей приговор, но народ чрез него. Уже через это достоин ты лишения гетманства и извержения прочь.

Лицо Павла потемнело, наливаясь бурой разгоряченной гневом кровью.

– Не сердись, гетмане, на правду, говоримую в очи. Сам знаешь, что никогда не было на Сечи произвола. Всякое было, но никто никогда не ослушивался черной рады. И в этом тоже вижу я залог наших вольностей и несгинения в грядущих веках…

– Оставь, панотец, речь о грядущем, – мрачно сказал на это Павло. – Что же во-вторых?

Снова печально и мудро усмехнулся священник и опять покачал головой, глядя мимо Павла и видя нечто такое, чего Павло увидеть не мог.

– Ты непокорный и своевольный, сынок: быть беде от твоего рекомого милосердия… Но что поделаешь тут, – дай Бог пред смертной мукой твоей тебе покаяние…

– Я еще жив, панотец, и хватит об этом! Так что же другое?..

– Расстрига тот действительно достоин был смерти, – и это свидетельствую я, православный русский священник, – не по злобе, не по греховности, не по преступлению заповедей. Он один опаснее целого отряда жолнеров, которые придут нас воевать и приводить к отступлению от Матери нашей Церкви святой. Таковы и наши иерархи-отступники – да будут прокляты они в сем веке и в будущем! И здесь ты снова преступил истину, нарушил правду, споспешествовал умножению зла. Ибо оружие того отщепенца – слово и жизнь, прикрытая рясой, – а это пострашнее польских клинков. Ты помиловал плоть одного, но не пожалел множества душ, гетмане. Малая закваска, по слову Евангелия, квасит все тесто. И это последнее – хуже гораздо, чем нарушение вольностей войска. Так есть ли сие милосердие, гетмане?..

Павло тяжко молчал, глядя под ноги, в бурую мокрядь опавшей листвы. Что-то в душе противилось словам панотца, и хотелось священника осадить, поставить на место – пусть занимается своей справой церковной, читает Октоих и машет кадилом, и не мешается в войсковые дела, в его, Павловы дела, на коих он возрос с малых лет. Его дело – служить Богу и печься о душах пасомых. И о его душе тоже. Так стало быть, он и печется, ибо произошедшее с ним разве не касается в первую очередь нарушения, червоточины в нем?.. Но все-таки, все-таки не унималось нечто в Павле – не его дело война, и не его дело решать, кого миловать, а у кого отнимать жизнь. Но без мудрости, освященной веками соборного опыта, без ясного осознания истины война за святыни, за нерушимость духовного народного бытия может легко превратиться в кровавую бойню, в усобицу посполитую, – и поздно будет что-то исправить и заново пережить. Двинул носком сапога палый лист и вздохнул, подняв глаза на священника.

– Восемьдесят пять лет назад, сказывали мне, в Московии, в далеких лесах за рекою Волгою, – сказал священник, – умер знаменитый подвижник именем Нил по прозвищу Сорский. Слава его и творения дошли и до Киева нашего. Любовь его исключала всякое осуждение, хотя бы источником имеющее ревность о добродетели. Писал он: «Сохрани же ся и тщися ни укорити, ни осудити никого ни в чем, аще и не благо что зрится». Подтверждает ли сие твой поступок?

– Нет, – сказал Павло, хотя хотелось произнести ему «да».

– Почему же? – спросил панотец.

– Нет у меня духовного разумения, – уклонился от ответа Павло.

– Потому что ты простил по плоти его, но не по духу. Болела душа у тебя?

– Да. Ведь добро всегда творить тяжело, тенеты греховные препятствуют зело сему.

– Нет. Опять ты подменяешь изъясненное зло на добро. Нил-подвижник, сие говоря, имел в виду каждого человека, с мелким и несовершенным его, в его малых днях. Ты же, под видом исполнения малого, в большом преступил. Вот как об этом сказывал тот же сорский монах: «Несть убо добре еже всем человеком хотети угодно быти. Еже хощеши убо избери: или о истине пещися и умрети ее ради, да жив будеши во веки, или же суть на сласть человеком творити и любим быти ими, Богом же ненавидимым быти…» Готов ли ты к такому свидетельству истины?»

– Не знаю, отец, – сказал Павло, – Но как же быть с этим, чего до конца постичь не могу: «Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче

– В этой великой молитве мы просим простить неразумие наших личных врагов, их заблуждение, их души в сени греховной, – но разве эта молитва учит нас непротивлению вражеству? Нет. Она освящает стояние противу них по нужде вооруженной рукой, когда они посягают на святая святых – нашу веру, сохраненную нерушимо со времен великих апостолов, нашу единую Церковь, установления святых Вселенских соборов, на жизнь человеческую. Разумеешь ли, гетмане? И нет здесь противоречия, но ясная и бесконечная глубина, чистота и благотворность Христова учения и премудрого Божественного устроения. Это не значит, что каждый из нас, православных, всем хорош и тем более свят. Уклонения человеческие неизбежны, и все мы рождены во грехе. Но по промыслу Божию мы стоим ближе к Животворящему Источнику, нежели иные языки. Посему и ответ на Страшном Судилище будем держать по всей строгости, ибо исполнится реченное в Писании: «Дано было вам, и не слышали…» Мы же с тобой, последние из последних, будем держать еще больший ответ, ибо при нас завелась и расширилась по нашей богохранимой земле римская ересь. Что делать нам? Не противиться злу и отдать посполитых на поругание и духовную пагубу от западных еретических стран? Предать третий удел Пресвятой Богородицы? Тогда что же мы здесь с тобой делаем? Зачем пришли в этот мир?.. Да не будет сего, гетмане!..

– Да не будет! – сказал твердо Павло. – Спаси Господи вас, панотец!

– Благословение на тебе, сыне мой, будь непоколебим в служении истине. Но запомни еще один завет Нила-подвижника из заволжской московитской земли, мужа благого, чтобы уберечься от крайностей: «Без мудрствования и доброе на злобу бывает, ради безвремения и безмерия. Егда же мудрование благим меру и время уставит, чуден прибыток обретается. Среднею мерою удобно есть проходити. Средний путь непадателен есть», – и да сохранит тебя Бог…

Простившись с панотцом, Павло через сад вышел на окраинную чигиринскую улочку, взошел на размокший от обложного дождя крепостной вал, миновал сторожевую вежу, сложенную из почерневших от старости бревен, – стены ее хранили на себе множество отметин и следов от стрел крымчаков, и остановился в виду распростершихся безбрежно полей, затянутых сумеречной кисеей мельчайших капель воды, пересеченных там и сям облетевшими перелесками. За спиной в бездействии маялся Чигирин, наполненный до краев, как чаша вином, вооруженными молодцами-козаками, детьми Матери-Сечи и Великого Луга, сыновьями большого и неосязаемого народа, живущего здесь и везде, куда достигает его мысль с крепостного чигиринского вала. Неведомой силой из тысяч и тысяч украинных русских семей избраны воины эти – лучшие, крепкие, несгибаемые, соль этой земли, дабы не оскудел сей народ, но приумножился.

На Сечи кончались детство и юность, и молодые парняги проходили суровую школу, прежде чем встать под стяги и бунчуки христолюбивого рыцарства запорожского. Он был одним из тысяч и тысяч, оставивших родительский дом, едва обсохло материнское молоко на губах. Не был лучше кого-то, но не был и хуже. Был, как все и как каждый во времени этом. И до гетманства своего прошел тысячи верст по горящей земле в разные стороны ветра: воевал на байдаках под османскими берегами, воевал по всему обширному руслу Днепра и притокам его, воевал в землях коронных, в Уграх, в Семигорье, разорял земли волошские и укрепленные замки завислянских панов. Служил сотником надворной хоругви в Остроге – особистой армии князя Василия-Константина Острожского, богатейшего правосла