Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы — страница 26 из 66

. Словом, быть новой войне, – думал староста Струсь, задумчиво глядя в туманные дали, где небо незримо сливалось с брацлавской землей, – рука уже занесена над малыми этими, и нет прочности ни в чем и ни в ком – и только верою, только прямым и неподкупным служением тому, что один раз избрал в этом мире, можно спастись и не быть размолотым в прах жерновами этого непокойного, крамольного времени. Что же до исповедания, Sola fide, то жизнь показала благотворность костела, – свидетельство тому даже и сентифолии в его нынешних днях, не говоря о другом, – и, конечно же, весь мир должен в некоем идеальном осуществлении оставить еретические и богопротивные заблуждения и притечь под покровительство владычной папской руки… Но это – в конце, в самом уже окончании времени, всеблагой волею Духа Святого, а не так: в Белзе где-то за печкой – решили, а в Берестейском местечке пытаются то воплотить – курам на смех…

Да, не забыть бы прочесть утренние молитвы, – встрепенулось в душе, – совсем благовесты заоконные памороки забили, – староста прямо в открытый утренний воздух начал негромко бормотать по-латыни… Звонко-чеканная, отстоявшаяся за столько прошедших веков до некоей прозрачности и крепости чуждая речь, коей еще прадавний Цезарь отдавал приказы железным легионам Рима, звучала подобно колоколу на ратуше – государственно и несокрушимо, – и, может быть, не столько из-за значения произносимых слов, сколько из-за медного их звучания, в душу старосты вновь притекал теплый и такой непрочный покой и удовлетворенность. Вот, – думал пан Ежи-Юрась, – даже в такой мелочи провижу я римское торжество, – ах, по неисповедимым токам в неразумной своей голове оказался ты прав навсегда, Якуб-дедуган, что выкрестился из Греции в Рим!.. Да, схизма – вера собак, но все-таки нельзя было забирать так круто и высоко, – следовало бы тихой сапой разрешить этот узел, – лишать понемногу вольностей, прав, привилегий или соблюдать только видимость их… Поставить на подступах к Запорогам, на острове Кодаке, каменную фортецию с достаточным количеством затынных пищалей и тяжелых мортир, дабы жолнеры перенимали на воде и на обоих днепровских берегах бегущих к Сечи схизматов, умножающих своевольное дикое войско… Да и вовсе разорить гнездовище раздоров и мятежей… Они вроде как пограничную службу справляют на южном кордоне, боронят глубинные польские и украинные земли от набегов татарских, но непотребна такая служба Короне, ибо непомерна цена… Насадить для того там селянства и осадников – ратных людей из кварцяного войска, кто негоден к войне из-за преклонных своих лет, – по вере католиков верных, сандомирцев, люблинцев или виленцев даже, даровать им безмездно грунты запорожские, промыслы рыбные и зверовые, – вот и было бы ладно!..

Вот на сейме зимой я предложу ясновельможному панству и его милости королю Сигизмунду такое… Но – тихо, без велегласных ярмарковых соборов, где и слышен токмо крик обоюдный про анафему. И гетманов низовых не торкать до поры, а тем паче – голодом на виду всей Европы не умаривать, – уж после бы, потихоньку, как щенят, подавить… А чем крик и глас соборный тот обернулся, сказывал некий новоявленный греко-католик (надо же до такого симбиоза додуматься!), коий прибежал в город в первых днях осени: новый гетман козацкий, Павло Наливайко, уже начал расправы, хотя и не выходит пока из своего городка, – рубит и жжет последовников сокальских и берестейских, грозит своим же епископам, унию утвердившим от имени народа всего, и прочая… Да и стоило только посмотреть на того рекомого греко-католика, чтобы на весь день нахохотаться от пуза: облезлая голова, неотчищенный деготь на коже, обрывок цепи на ошейнике, скованном вельми искусно, да так, что даже брацлавский коваль пан Тадеуш Ковальчук не смог разъять то железо жестокое без ущерба для греко-католика – защемил ему щипцами клок землистой кожи на шее и вывернул мясом. Как же вопил по-свинячьи этот уже не схизмат, но еще и не католик!..

Староста еще не слыхал подобного поросячьего вереска. Пан Ковальчук намерился было в лоб молотком успокоить этого писклявого молодца, да староста Струсь не позволил ему – раз уж с королевского соизволения заводится эта уния, то нужно только споспешествовать сему начинанию и тем более не притеснять пострадавшего мученика веры, ведь и Господь заповедал нам о любви. Иезуиты брацлавские укрыли его под своим мохнатым совиным крылом, – что же? – уже через месяц, отодрав следы дегтя с морды и загоив раны, понесенные от своевольных буйных козаков, в мученическом ореоле своем наставлен был этот химерный соединенный особливой грамотой епископа Кирилла Терлецкого, одного из значных лиц иерархии берестейской, в протопресвитеры Василия Великого чина собора брацлавского. При всем том событии бывшего настоятеля-схизмата, панотца Миколая Несуйпальця, церковного старосту Омелька Гнилокишку и двух причетников утопили в Буге, прямо под стенами города, – имения их частью были расхищены неизвестными лицами, частью же присвоены новым чина Василия Великого протопресвитером по собственной незаможности и голодранству.

Вот нужны были старосте Струсю такие события в мирном граде его, управляемом до сей поры со всем присущим ему разумом и достоинством?..

На утопление духовенства в реке отцы-иезуиты брацлавские любезно попросили у пана Ежи-Юрася не токмо соизволения, но и помощи вооруженной рукой, – ласково намекнули, что в случае отказа известят как самого короля, так и примаса Речи Посполитой, и порекомендуют последнему, если пан Ежи-Юрась вздумает отказать, отлучение старосты Струся от Церкви Христовой святой католической, а может быть, и извержения из лона во тьму внешнюю – за пособничество и попустительство еретикам и мятежникам… Староста печально вздохнул, с тревогой глядя на большую толпу, что грудилась у серых стен близкого храма, – горожане все это знали и ведали не хуже его, и, верно, затаили на старосту обиду и злобу, ведь панотца Миколая чтили и почитали в Брацлаве за беспорочную жизнь и духовное разумение священных писаний…

Да, – вздохнул горько староста, – принужден был дать святым отцам и соединенному этому нескольких жолнеров покрепче, дабы оттеснили народ, прибежавший защищать своих пастырей. Хорошо еще в звон караульный не успели ударить, а то не избежать бы мятежа старосте Струсю и граду Брацлаву. Ну да, трех человек из невеликой толпы жолнеры все-таки ранили ради устрашения прочих, схватившихся уже было за дубины и колья. Так и брошены были те черноризцы соборные с высокой стены городской в Буг, – и собор головной обернули на унию…

Прочие церковки схизматов пока что не трогали, хотя и кружились вокруг них помощники соединенного, прозванного злоязыкими горожанами подпанком Хайлом, – за вереск гласа его непотребного, поросячьего, впервые огласившего округу в кузне у пана Ковальчука, когда снимали с него ошейник. Да, – усмехнулся пан Ежи-Юрась, – не-человек есть сей попик, а истинное ненажерливое хайло, ибо, как доносили ему верные соглядатаи, дудлит горилку с утра уже, потом, пьяный, на майдане волает, закликая до покаяния перед святейшим отцом нашим папой Климентом во грехах отступления. Его бы, старосты, воля, выбросил бы подпанка того к черту из города, предварительно воспитав батогами, дабы не поганил зловонием своим городского майдана и не поминал святейшего имени папы всуе пред недостойными, – да вот отцы-иезуиты брацлавские не дозволят того совершить… Зачем в дело столь тонкое дурней замешивать?.. Зачем столько непотребного крику? Зачем насилие неприкрытое чинить над схизматами? Насилие всегда однозначно и не влечет за собой ничего, кроме опять же насилия, ведь брошен запорожцами уже клич по всей Руси-Украине: защищайте оружно веру и жизнь!

Что далее? Подпанок Хайло поправляет добра свои за счет брацлавских мещан, пьет без меры и волает на улицах и в шинках, отцы-иезуиты обделывают под покровом таинственности собственные делишки, в Брацлаве давно не спокойно, – утешиться можно лишь тем, что пока староста Струсь может держать в руке своей саблю, все будет в порядке. Хотя… Хотя если допустить некий ответ за сотворенное в последнее время, то отвечать будет именно он, а не иезуиты, а тем более не подпанок Хайло. Но что может случиться? Брацлав крепок, силен, неприступен, стены его высоки и башни его горделивы. Жолнеров и шляхты, способных сражаться на стенах, достаточно в городе и в окрестных степях, – о чем это я?.. – немало удивившись, пан Ежи-Юрась поймал разум свой на скользкой этой дороге, – что-то произойдет? Что-то случится?..

Неясное, смутное нечто поднималось, как сор, откуда-то изнутри. Старосту передернуло, и во мгновение он почувствовал, что остыл, даже замерз. Плетиво створки оконной все так же было распахнуто в белесое брацлавское небо, где переливались и по-прежнему множились медные звоны и где уже давно день воскресный и праздничный продолжался и ширился, разливаясь по городу разноцветной и веселой волной, а он все стоял, не в силах отрешиться от странных и как бы не его собственных мыслей, – а ведь обманно все началось с того, что помянул он Симона Пекалида, виршеслагателя из Острога, и самому захотелось виршования красного, звонкого, – так его враг человеческий хитро искусил…

И вот теперь…

Староста с силой захлопнул окно, зазвенели разноцветные стекла, и одно из них, цветом бордовое, вывалилось из гнезда своего, упало под ноги пану Ежи-Юрасю и разлетелось мелкими черными крошками – будто пригоршню крови плеснули под ноги. Староста отпрянул, сплюнул, затем нашарил рукой серебряный колоколец на мраморном столике близ одра и звонил до тех пор, пока снизу не прибежала Мария-русинка.

– Ранок добрый, – мягко и ласково затараторила она. – С праздником, ясновельможный пане Юрась!..

– Какой такой праздник?.. – пробурчал неудоволенно староста.

– Покрова день! – ответила ему женщина, улыбаясь. – А у вас, у панов, день воскресный! С праздником!..

– Покрова день, – ухмыльнулся староста Струсь. – Тоже мне – праздник! Давай немедля пляцека воеводу и дзяды, да ликеру поболее – высокий стакан, – раз уж праздник у вас, а у нас воскресенье… А пани Марыся с Элжабетой – восстали из мертвых? – так пошутил о своих присных девах, супруге и дочери.