посыпающих (и на нас, господари, и на нас!..), – вот так век бы провел над той подливою-юшкою, где плавает в золотисто-рыжем жиру добрый кусень того скоромного вещества, нареченного мясом! Ну, для нас, миркачей-пиворезов, это самое времечко жизни: села близ Киева аж чернеют от свиток бурсацких и капелюхов, но там выбрано все, и опять-таки: и крали мы там, и пьяные дрались, и поповой свинье уши обрезали сдуру, и у девок за пазухами щупали то, шо там парой растет и довлеет, – а чего доброго, козаку-гнездюку на побывье под горячую руку что скажешь, – словом, все книжки и все набранные, напрошенные куски, а заодно и пару передних зубов потеряешь, да уже не вернешь[9]. Вот и решили мы в тот раз с братией, что дальше и глубже пойдем чуть ли не до самой недавно фундованной крепостицы Кременчуга, да чтоб другая ватага во главизне со дьяком-громовержцем Иудой не опередила нас на пути, да никакие другие миркачи-богомольцы без дьяка и без разумения в головах тоже нас не нагнали, – вот и началась сладкая музыка: хрум да хрум, как огурцы на зубах, белый снег под подшитыми валянками, хрум да хрум – быстро идем по пробитой в сугробах дороге, весело-таки на душе – праздник как-никак один из двух главных, но и тревожно: дадут ли сердобольцы и странноприимцы колбасы со стола? Но мысль и мечтание борзое сягают неведомо как в запредельное: может, и чарку какую кто поднесет?..
И от этого, высказанного сотоварищам, мы припустились наперегонки, ибо каждому захотелось той чарки, а Брешковский Иванко, мой добрый товарищ и друг, аж споткнулся от голого льда альбо с голода, или от неспособности вместить в голове эту химерную сладкую чарку, в которую мы все мгновенно уверовали, и нырнул головою в сугроб, – ах, пресветлое Рождество наше!..
И вот, замерзшие и усталые, мы добрались до занесенного глухими снегами в человеческий рост хутора, отбились от собак, выстроились в ряд перед окнами хаты и завели первое, пришедшее в разум, – а в разуме, понятное дело, у всех бурсаков наших ныне одно, и потому не сговариваясь прежде, зачали вирша утешного:
Хочу вас, панове, чогось iспитати:
Що тепер за празник, чи ви можете знати?
Чи се той празник, що Христос родився,
Од чистой Діви Марії воплотився?
Кажеться він, бо почали їсти ковбаси і сало,
Чого у нас у школі зроду не бувало.
Мені сеї ночі ві сні приверзлося,
Що з небес у школу сало приплелося,
Ковбаси около як в’юни вертяться, —
Тії-то потрави і для нас годяться!
Коли мене щастя одарило,
Що стоїть край сала сивухи барило!
Впавши я в сумління, став далі соваться —
Не знаю, до чого наперед хвататься,
Чи до сала, чи до барила!
Уже мене до того мати вродила:
До ковбас – нетимаш, до сала – нескваплив,
Вкус хмільної сивухи мені неприятлив.
Но нужда і закон міняє! Як доведеться —
На острі зуби і ковбаса треться,
І сало не вдавить, в горлі не застряне…
Посреди выпеваемого утешного вирша вышел господарь из хаты, обутый в прочные белые валянки, – ничего вроде на вид – сажень, как молвится в сказках, косая в раменах, усы и шапчина козацкие, синие шаровары. Ну, братцы, снова на гнездюка мы нарвались, – как гною тех гнездюков на славной нашей Руси-Украине… – теперь и танцевать нас заставит, и по шее надает, если не угодим ему чем, – а может, поборем его? – нас-то шестеро из апостолов бурсы. Не-е, братие, у него в хате сабля отакенная и рушница, како стрелит по жопам, – лучше уж угодим и спляшем ему гопака, зато с пустыми руками не отпустит, ежели угодим… – так перемигивались мы друг с другом, все понимая, а синие губы знали работу свою – молотили утешного:
Горілки, хоч скільки, мій нежить не приймає,
Але, кажу, нужда і закон міняє.
Байдуже! Гірко і без неї,
Внесіте лиш бо трохи сієї!
З великої радості од сна возбудився,
Пильненько по школі всюди дивився,
Аж нема ковбас, ні кусочка сала!
О бідна головонько! Надежда пропала!
Заплакав я гірко і вдарив у груди,
Прийшло мні на пам’ять піти межи люди.
Ви, чеснії люди, мене порятуйте,
Ковбасу і сало мені наготуйте —
Од щедрої руки, що пригодилось;
Хоть те порося, що в сінях зчепилось;
Коли ж на сало неспроможність ваша,
Так дайте у кошик хоть кусок м’яса:
Хоть воно примерзлось, та можна роздрати,
Бо далебі, як не дасте, то не піду з хати,
А ви щоб здорові того году дождали,
По чотири кабани на сало годували.
А за сію вість
Дайте ковбасок шість!
Теє вам повідаю
І з празником поздоровляю…
– Ну-ну… – миролюбиво промымрил козарлюга.
Еще бы – вернулся с войсковых свар целый и невредимый, надел на высокую шею господини своей новое намисто янтарное, а може и с венецийских цехинов, попарился с нею славно в баньке, разговевшись до времени сладким розовым телом подруги, умял после пару кнышей, выпил корчагу дуливки, – а тут и химерный театр бурсаков заглянул в глухой угол степной, – самое дело послушать утешное для души!..
– А ну, заспивайте, хлопцы, еще!
– Ты вы, дядьку, краще борща нам с салом дайте попить! – сказал я ему и увидел такое, что ой где ты, матинко моя, шо ты меня народила!.. На какую-то минуту уподобился аз грешный и недостойный не знаемо как прозорлицу-подвижнику древлих времен, зор мой словно сложился из горячего, все прожигающего света, и проник сквозь беленую стену той хаты, проник, как сквозь мотлох ненужный и хлам, сбрую и бочки в чулане, – и узрел наконец, как в месте темном, месте прохладном застылым жирным кольцом, висит она, царица наша преблагословенная и воспетая не однажды со вдохновением, – начиненная огненным чесноком, матово просвечивающая кусочками душистого желтого сала, матово, как дукат золотой, отливающая, – она, она…
– Та то жирно будет, хлопцы, для вас! – засмеялся козак, – Ище пост не закончился, а вам уже борща подавай, та ще з салом!..
– Дядьку, пожалейте убогих! – заканючили мы слаженным хором. – Мы с самой Пасхи даже хлеба не едывали – одни токмо коренья, аки святые печерские!..
– Знаю я вас, шибенников, – смеялся козак. – А горилку пить будете?..
– Та будемо, дядьку! Давайте! – вот так дружно и слаженно у нас получилось.
Тут козачина полез десницей в глубокий карман шароваров, пошукал там что-то в мотне и извлек на свет Божий – дулю:
– Осьо вам, хлопцы! – И смеется, злодей.
Хоть и коричневы мы по одежке, но различны по обычаю внутреннему – посему один зареготал вместе с козарлюгой, у других слезы выбились на глазах, а третьи начали зраком искать дубину для драки. Мне же хоть и было обидно, но и смешно тоже было. Хруп да хруп сахарный снег под подшитыми валянками моими – подмелся я к скалящемуся козаку и цап его за большой, коричневый от тютюна палец, торчащий из дули. Солона кровь его окрасила нёбо пасти моей… Вот и разговелся до срока – придется на исповеди каяться… – химерно пронеслось в моей голове, – но сказал:
– Ты бач, а я гадав, шо то чарка такая!
Козачина тем временем руку отдернул, выдирая вонючий свой палец из пасти моей, и давай разворачиваться, чтобы сокрушить шуей своей голодные зубы мои. Разворачивался, разворачивался, пока вечер не опустился на землю, – мы аж задрогли стоять в ожидании драчки и мордобоя, а потом смачно сплюнул под ноги, подмигнул оком лукавым и опять рассмеялся:
– Молодец, бурсацкая вошь! Осьо дам вам за отвагу кныша!
– Та до кныша тогда по две чарки на носопыру потребуется! – то наш Иванко Брешковский горазд был брехать и торговаться, чуя некую слабину.
– От пиворезы! Мать вашу за потылицу та об столб! – жартовливо рассердился козак. – Ну, мерщий заходьте до хати, пока сама пани с гостей не вернулась, врежем за-ради свята, бо коли не поспеем – врежет и она нам поленом по сракам! Та шоб, – поднял в предостережении кулачище, – не красть!..
– Та вы шо, дядьку! – Мы уже наперебой полезли в хату, оттирая друг друга и отбиваясь от подпирающих в спину и в бока, – хоть нас и шестеро всего было, но ощущение такое обманчивое сложилось, что мы – татарский чамбул, берущий навалом малую крепостицу. – Мы – честные бурсаки!
– Никада такого, дядьку, не бывало, хочь у дьяка нашего спросите про нас!
– Мы только по-латине та по письму божественному, а як то людие крадуть – даже не ведаем!
Меж тем расселись в красном углу хаты, под образами веселыми, украшенными квитчастыми рушниками, и облизываемся.
Господарь на столешницу хлопнул румяна кныша и глазом моргнуть не успел, как от кныша того и памяти не осталось – был нещадно разодран загребущими нашими пальцами в сущее «зеро».
– Та шо такое?.. Ну, бурсаки, – только и сказал козачина. – Какая же силища и жажда до жизни в вас пропадает!..
– Так-так, пан господарь, – воистину жажда…
– Бо положены, як Исаак, на алтарь справжней науки, – кто-то там, сквозь кусок былого кныша утробный голос подал.
– Теперь страшно на стол сивушный жбан выставлять, еще захлебнется кто ненароком!.. – сказал козарлюга.
– Та не, дядьку, не страшитесь того, ще не бывало такого в римской истории!.. – загалдели все разом.
– Та скорей же, ей-богу, от кныша того задыхаюся!..
– Скорей-поскорей, бо дьяк уже бо под дверью!..
Гепнула днищем о стол четверть прозорой дуливки, хлопнул кныш во других рядом с четвертью.
– Хай у веках живе господарь превелебный!..
– Слава! Слава! И прослава! Многая и благая лета дому сему!
А как по второй чарке захоронили мы в кладбище безвозвратном внутренностей своих и хмель пальнул по мозгам, то на песню всех поклонило, – и в разные стороны, кто на что горазд был, потянули школяры-пиворезы наши, словно сговорившись, снова про колбасу и наедки святковые:
Добру новину, брате, звістуєш,
Же зуби на книші готуєш.