Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы — страница 30 из 66

колбаса, ибо только колбасная тень отражается в рифмованном праздничном слове…

Ну как тут познаешь себя, како промолвил некий язычник-философ?.. Впрочем, думы эти были скорее думами сытого брюха, до времени извержения геть набитого яйцами, кендюхами, мясивом кое-каким, кроме того, вся эта благая смесь окроплена была неким количеством светлой горилки и темного пива. Что там творилось во мне – и не ведаю, но некая реакция алхимическая, если вообразить себе это овеществленно. А овеществленное – стало уже понимаемо. Ибо аз есмь от корня народа русского, и если ныне по одежде бурсак, то по духу я тот же русин, как те, что днюют в Хортицком стане, а народ наш отвлеченно и философически размышлять и рассуживать не привык. Мы понимаем токмо про вещество. Оце – сало, ото – хлеб… – так примерно. А то, что в вещество некое не укладывается, мы принимаем по батьковскому завету, по старожитности, – это касается в первую голову вероисповедания нашего греческого обряда, и тут нас, как и в вещественном, тоже не проведешь, ибо ежели мы Церковь отцовскую променяем на некое вещество, – прости меня, Господи, за допущение, – то достойны ли будем образа человеческого?.. Ибо не искупается душа салом мира всего и всеми кендюхами, которые только ни есть, но искупается церковно, по завету, по исполнению заповедей… Думы эти, нашедшие на меня на зимней дороге к златогорящему Киеву нашему, были отнюдь не случайны, ибо уже долгое время бродила опара многоразличных слухов, порою даже невероятных.

Мы в бурсе зубрили латину, разговаривали по-польски так же вольно, как и на родном наречии русском, читали, кроме славных и великих каппадокийских отцов, сочинения Блаженного Августина и святого Касьяна, галльского отца пятого века, но разделение века ХI было не только церковной трагедией, но мировой, ибо с тех времен люди узнали о делении неделимого мира на Восток и на Запад. С тех пор прошло уже почти шестьсот лет, и раскол, расщелина в человечестве отнюдь не уменьшились, но углубились.

Преодолимо ли свершившееся по промыслу Сил, неподвластных даже для разумени.?..

Известно было нам, бурсакам, из учения книжного, и то, что в 1442 году на Флорентийском соборе, обозначенном устроителями как «вселенский», была предпринята попытка без должного на то основания объединить Западную и Восточную Церкви под владычеством папы, – сторонники нынешней ереси схожей, под названием «унии», на всех углах распинались об этом, как бы законном соборе, – и ватиканские владыки посредством щедрых даров и посул уговорили митрополита киевского и московитского Сидора присягнуть той позорной «унии». Московиты за то чуть не лишили перекинчика жизни, – и спасло его только потаенное бегство под длань папы, коему он присягнул. Лжемитрополит этот Сидор кончил постыдные свои дни в сане ватиканского «кардинала», а уния Флорентийская умерла во чреве того собора, не успев и явиться на свет Божий… Хотя – если размыслить тут пристальнее – все владыки православного мира числом более тридцати, что там собрались, согласились на унию ту. А кто же оные, лучшие сыновья православных народов? Собор был созван папой Евгением IV и утвержден византийским императором Иоанном VIII Палеологом. На Соборе присутствовал также Константинопольский патриарх Иосиф II, полномочные представители патриархов Александрийского, Антиохийского и Иерусалимского, митрополиты Валашско-Молдавский и Киевский и всея Руси Исидор, епископы Эфеса, Трапезунда, Ираклии, Кизика, Сард, Никомидии, Никеи, Тырнова, Монемвасии, Лакедемона, Амасии, Митилины, Ставрополя, Молдовлахии, Родоса, Маленика, Драмы, Ганка, Драстры, Анхиала и богословы, а всего около 700 человек. И все эти лучшие и ученые люди – и все они – приняли унию эту. Кроме Марка Эфесского, исповедника. Нет-нет, уродец этот все же родился, да недолго прожил. Все эти «лучшие люди» подохли в позоре и в отречении, а после долгой борьбы с церковным народом 12 декабря 1452 года уния все-таки была провозглашена в Святой Софии митрополитом Сидором Киевским и Московским нашим в присутствии императора, епископата и мирян, – и через полгода кара настигла от турок Константинополь и Византия прекратила полуторатысячное существование. Разве не читаются тут суды Божии?..

Но нет, никто не внял этим урокам. И латиняне после неудачи с Флорентийским собором только озлобились и источили зубы и когти острее. Дошла и до Киева весть из Московии, что небезызвестный в наших краях папский легат Антоний Поссевин четырнадцать лет назад, во время войны короля Стефана Батория с московитами, миротворно-притворно ездил к государю Ивану IV Грозному якобы для замирения того с королем Стефаном, на деле же дабы склонить царя русского все к тому же, то бишь принять западный еретический толк и перевести весь московитский народ в духовное подчинение римскому первосвященнику.

Среди прочих даров, привезенных Поссевиным Ивану-царю от тогдашнего папы Григория XIII была и книга с описанием Флорентийского собора в переплете богатом, дабы придать своей духовной миссии основательность историческую и даже «соборную». Он же умолчал о позорном провале собора – иезуиты умеют молчать о том, что играет против них. Но от всех ухищрений Поссевина не было Риму никакого прибытка с Московии – кроме разве что нескольких черных соболей, подаренных Иваном Васильевичем папе Григорию в знак уважительный. О толковище же относительно перемены православных догматов Поссевин описал в записках своих следующим манером, и о том читано было мной в Киеве в изданны[по-латыни записках иезуита:

«Государь снова убеждал его не касаться Веры, примолвив: «Антоний! мне уже 51 год от рождения и недолго жить в свете: воспитанный в правилах нашей Христианской Церкви, издавна несогласной с Латинскою, могу ли изменить ей пред концом земного бытия своего? День Суда Небесного уже близок: он явит, чья Вера, ваша ли, наша ли, истиннее и святее. (…) Ты хвалишься Православием (сказал он), а стрижешь бороду; ваш Папа велит носить себя на престоле и целовать в туфель, где изображено распятие: какое высокомерие для смиренного Пастыря Христианского! какое уничижение святыни!» – «Нет уничижения, – возразил Антоний, – достойное воздается достойному. Папа есть глава Христиан, учитель всех Монархов Православных, сопрестольник Апостола Петра, Христова сопрестольника. Мы величаем и тебя, Государь, как наследника Мономахова; а Св. Отец…» Иоанн, перервав его речь, сказал: «У Христиан един Отец на Небесах! Нас, земных Властителей, величать должно по мирскому уставу; ученики же Апостольские да смиренномудрствуют! Нам честь Царская, а Папам и Патриархам Святительская. Мы уважаем Митрополита нашего и требуем его благословения; но он ходит по земле и не возносится выше Царей гордостию. Были Папы действительно учениками Апостольскими: Климент, Сильвестр, Агафон, Лев, Григорий; но кто именуется Христовым сопрестольником, велит носить себя на седалище как бы на облаке, как бы Ангелам; кто живет не по Христову учению, тот Папа есть волк, а не пастырь».


Мы много смеялись и веселились по этой причине: ловко же врезал Иван-царь лукавому Поссевину. Так что не только вольные сыны запорожские горой стояли за старожитность отеческую, не только мы, грешные миркачи-пиворезы, прославляли в орациях праздничных веру и обычаи наши церковные древлего чина апостольского, но и весь люд московитский неисчисляемый во главе с самим Грозным-царем крепко держались того же.

И звенело ныне над землями православными светлое Рождество Христово, но за праздничными столами, за песнопениями, молебнами и гостями ощущалась некая тревога в благорастворенных воздухах отечества нашего, и где-то там, ближе к южному морю, уже приуготовлялись к новой войне войсковые полки и запорожские курени. За кусками и сбором милостыни от сущих здесь, каждый из нас заметил, что почти не было в селе гнездюков, а если и были, то войсковые их кони стояли хоть и расседланными, но вполне приуготовленными к дальней дороге. Походные торбы висели в сенях, угнетенные всей козацкой потребой в пути.

В таких не вельми веселых раздумьях и воспоминаниях читаного и усвоенного под дьяковой розгой в богоспасаемой нашенской бурсе добрались мы до славного Киева и допраздновали рождественский день в шинке на Подоле – таким манером все собранные шеляги и литовские полугроши вкупе с польскими пенязями переправились неведомо как и зачем в орендарский карман корчмаря Схарии. Хорошо, что закусывать покупать у него не пришлось – куски из торб наших нищенских пошли под святковые чарки. Но уж сколь я ни вливал в горлянку свою, хмель не брал мою голову, будто пил я не горилку, а чистую воду, и только тревога во мне ширилась и росла.

Когда узкие улочки нашего древлего стольного Киева засинели рассеянным светом предвечера, оставил я нашу компанию догуливать в том шинке, а сам вышел без цели на заснеженный берег Днепра. Река стояла недвижно – торчал бурелом громадных, осенним течением перевернутых льдин, белая и как бы нездешняя ледовая ширь веяла пусткой и каким-то адовым ужасом, – левый берег и узреть было нельзя по слабости зрения человеческого и по неземному величию покоренной стужей реки. Шел, не думая ни о чем, вдоль Днепра, перебираясь через ледовые завалы, глядя на огромное багровое солнце, садящееся в заснеженные просторы за Киевом, – червонным золотом светились в угасающих лучах грушевидные купола Успенского собора в kавре и крест Десятинной церкви на круче, – говаривали старожитные кияне, что прежнюю Десятинную, до погрома татарского сущую, на сем месте святом построил сам князь Владимир, креститель Руси, и была она первой церковью на безгласной нашей земле тех времен, ныне же князь Острожский в молодые годы свои возобновил ее тщанием и усердием собственным…

Надо бы в бурсу идти, подумалось мне как бы снова со стороны, словно кто-то, невидимо реющий близ идущего тела моего, неслышно нашептывал в ухо, сбивая с пути, – задрог я, да и не до ночи же таскаться по этим ледовым торосам… Давай уже, Арсенко Осьмачка, Миргородского повету, полка Полтавского житель-насельник, возвращайся… Тут я остановился и оградил себя крестным знамением, зная искушение мелких бесов, завлекавших некрепкую душу в сети погибели, – их тут много летало, как мух летом, поймал взглядом затухающий в густо-синем небе предвечера крест Десятинной и прочел кратко молитву Кресту. Смущение внутреннее утихло, и я полез повыше на берег, оскальзываясь и оступаясь время от времени.