Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы — страница 43 из 66

Староста горько вздохнул, прощаясь с отходящим видением, и подумал, что, должно быть, не случайно объял его этот призрачный свет давнины, – на ресницы навернулась капля слезы, – аллея ее незабвенного имени… Да, была и такая аллея… К годовщине смерти ее, в очередные судовые рочки он отдал приказ холопам своим вырубить эту аллею – неизвестно зачем, теперь не понять, а без нее и парк стал как бы кастрированным и неполноценным, чужим. Через десятилетие, которое днем единым промелькнуло мимо пана Ежи-Юрася, парк совершенно зарос диким мелколистным кустарником, а деревья позеленели стволами от мха и начали медленно гнить… Тогда и умер в Гродно король Стефан Баторий, и началась другая эпоха… Он провел ладонью по лицу, словно можно было стереть неотступное, и ладонь словно слышала морщины, усталость и старость лица, глубокие и не вытравимые следы, оставленные изжитым старостой временем.

Господи, – подумал, содрогаясь от внутренней муки или от холода, пан Ежи-Юрась, – почто Ты мучишь меня? Отпусти с миром, дай жить по-прежнему, исполняя верно и честно свой долг и не зная об этих вот безднах несбывшегося, памяти, отчаяния, одиночества… – и посмотрел в низкое дымное небо с надеждой, что Господь все же слышит его, и перекрестился, и пошел вокруг башни, охватывая взглядом белый простор, – и неожиданно увидел внизу, в некоем отдалении от стены расплывающееся в белизне, подобное раковой опухоли, большое пятно черного войска, в молчании и скрытой неистовой силе подходящее к его городу.

Господи, а это что такое?.. – староста застыл в изумлении совершенном, и билось испуганной птицей: – Откуда? Почто?.. И разве могли быть на это отчаянное какие-то ответы?

И тут пан Ежи-Юрась услыхал скрип снега под копытами лошадей и под сапогами пеших козаков, бряцанье упряжи, негромкое постукивание сабельных ножен о некий металл, тихий шелест значков, бунчуков и разом увидел теперь близ возглавителя войска, который выделялся богатым кунтушом, белый с малиновым колером стяг, и боевые хоругви, и опять-таки бунчуки куреней… Сколько же их? Сердце будто упало в низ живота, и в гортани образовалась некая мерзкая кислота, словно в рот ему сунули дуло мушкета. Неверной рукой он нащупал крыж сабли и оцепенело долго тащил ее прочь из ножен, а черная и молчаливая череда запорожцев тем временем подошла к восточным вратам и остановилась.

Что-то сырое жалкое забулькало в горле у пана Ежи-Юрася, и, наконец обнажив драгоценную дамасскую полосу, он прошептал едва слышно:

– Жолнеры… К бою, жолнеры…

Крупный станом и брюхом старый полковник с вислыми седыми усами, обряженный в нарядный кунтуш, взял у спутника пику и с силой воткнул ее в запертые крепостные ворота. Затем пернач трижды ударил в дубовые доски, и раздался крик, разодрав и разрушив хрустальную снежную тишину синеющего предвечера: «Именем короля Сигизмунда – открывайте!..»

7. захват города и своеволие козаков, Брацлав, 1594

В рядах после сего засмеялись, и старосте враз полегчало: ну конечно же, они не воевать город пришли, – да и мыслим ли бунт и сопротивление толикого числа навыкших в битвах людей? Верно, се новый поход на Волощину, как в июне прошедшего лета, когда вожди запорожцев, счастливо соединившись с посполитым рушеньем под начальством коронного гетмана Яна Замойского, преградили отход крымской орде из Волощины близ Карпатских отрогов, – и ныне опять польный гетман Жолкевский нечто с козаками затевает… Да только старосту Струся Жолкевский за многой заботой своей забыл известить, бывает такое, – староста понимал все хорошо, уряд у польного гетмана куда как обширнее городского, а Брацлав высит стены свои на самом кордоне дикой степи… Отсюда – недолгий путь в пределы волошского господаря…. И эта оружная козачья орда – суть первое войско похода сего, только вот забыл польный гетман оповестку прислать достоверную…

Эти краткие и недоуменные размышления отчасти образумили и успокоили старосту, вдохнули ощущение некоего зыбкого мира в душу его, но все же что-то противилось в нем этому ясному миротворному и державному строю, ибо, как у человека бывалого и государственного, ум его усматривал в изъясняемом самому себе в утешение некие несообразности… Так, первая из них была та, что польный гетман не известил нарочным его о передвижении по Подолью толикого количества оружных людей и о сборе их под Брацлавом – хорошо, если в волошский поход, а ежели нет?.. Как быть тогда? Другое: староста видел теперь уже со всею отчетливостью подтягивающиеся медленно из открытой степи козацкие возы, сцепленные особливым воинским табором, который представлял собой готовую неприступную крепость, движимую мерно волами, приуготовленную к бою, к осаде и к другой войсковой хитрости польной. Но и этому можно было найти разумное объяснение: каждому подданному Речи Посполитой известно, что в походах запорожцы часто, но не всегда, разумеется, передвигаются подобным манером во избежание неожиданных нападений со стороны кого бы то ни было – в таком хитроумном сооружении сотня козаков способна отразить нападение десятикратных сил крымских татар или пятикратных же сил отважных польских жолнеров.

Тем временем спешившиеся козаки уже принялись топорами трощить крепкие городские ворота. Староста видел, как на стене заметались сторожевые жолнеры, задымил зажженный фитиль, пушкарь опустил ядро в жерло гарматы и принялся забивать его пыжом; хлопнул одинокий выстрел мушкета, – внутри стен, в улицах, заливисто зашлась лаем собака, и вскоре большая толпа горожан устремилась к воротам. Пан Ежи-Юрась, совладав наконец-то с собою, подошел к борту внешней стены и подал владетельный голос:

– Кто такие, панове?..

– А ты кто таков, старый хрыч?! – крикнул ответно полковник в дорогом кунтуше. – Уж не староста ль Струсь?

– Да, это я. И потому приказываю отойти на десять шагов от ворот и прекратить долбать топорами. Известите: кто вы и что, зачем пришли к городу нашему?.. В случае неповиновения мы открываем огонь…

– Молодец, староста, добре королевскую службу несешь, так и передам светлейшему королю при нагоде о тебе, что стоишь днем и ночью на стенах, как поганский кумир, но правильно, так и надо, бо неровен час беды на богохранимый твой град!..

Красавец-огирь, племенной жеребец из табунов низовых, норовисто крутился под могучим полковником, и тот осаживал его, задирая поводьями голову.

– Давай-ко, пан староста, прикажи воякам своим открыть ворота по-доброму, мы приустали в пути и голодны вельми, сам ведь знаешь, каково это нашему брату, ибо родом ты наш и памятен дед твой Якуб, удачливый воин на кошу Низовом, – знаешь, что нет под солнцем ничего злей голодного козака. Так что не доводи до греха!

Староста Струсь был весьма удивлен поминанием деда и рода его, сколько же должно пройти еще лет, чтобы все это темное прошлое забыто стало под этими хмурыми небесами? Но счел ниже достоинства своего говорить о том с неизвестным полковником из степей и сказал о другом:

– С чем пожаловали, панове козаки?

Спросил так все-таки неожиданно для себя, ибо прежде хотел пригрозить полковнику огнепальной стрельбой из ручниц, ибо козаки все продолжали трощить городские врата, невзирая на его приказание-просьбу.

На ратуше одиноко бомкнул колокол, словно звонарь, видя перекликающегося с козаками старосту, в замешательстве не решился бить в заполошный набат.

– Да что ты, полковник, с ним водишь балачки? – воткнулся другой козачина в оксамитовом алом колером жупане, отороченном по груди черным собольим мехом и блестящим серебряным галуном, – Так и состариться можно прежде всех век. Дозволь, батьку, сбить его яко толстую птаху с-под небеси!

И выхватил молниеносно из притороченного к луке татарского колчана оперенную черным пухом стрелу, единым движением сбросил с плеча драгоценный лук, крытый тонкими серебряными пластинами.

Староста инстинктивно присел за зубцом.

Но полковник удержал скорую руку расправщика и сказал ему так, что и староста расслышал произнесенное:

– Негоже, хлопче, зачинать доброе дело со смертоубийства доброго королевского старосты, – вот я и в Варшаве днесь слыхал о нем от польного гетмана пана Жолкевского…

Староста выглянул из-за стены:

– Шо, пан с Варшавы приехал?..

– Так, – ответил полковник, – два месяца сподобился пребывать в ожидании ответа на гетманский лист, насмотрелся там при дворе и наслушался всякого, часу на се было довольно, а ты, пан староста, давненько, видать, не покидал своего богохранимого града?..

– Рroszę, пане полковник, – сказал примирительно староста Струсь, – но с кем имею честь розмовлять?

– Запорожского вольнолюбивого рыцарства миргородский полковник и атаман Григорий Лобода, не далее, как еще третьего дня полномочный гонец-листоноша новоизбранного козацкого гетмана Павла Наливайка, ваша мосць!

– Однако, пан полковник, – твердо сказал пан Ежи-Юрась, – прикажите вашим молодцам не рубить ворота мои, ибо вынужден буду смирить своевольство огнем и мечом!

– Хорошо, – ответил полковник, уже насилу удерживая своего жеребца, – но и вы, пан староста, велите рабам своим открыть ныне врата, дабы рыцари наши заслуженно вошли в град сей, аки праведники в Новый Иерусалим!

– Могу ли я видеть вашего гетмана?

– Конечно, – но токмо в подобающей званию его обстановке, – за корчагой пенного пива, за смажениной, за соленым кавуном – по обычаю нашему… Эй, герои, – крикнул он в сторону, – оставьте до срока врата эти чертовы!.. Ну, пан староста, чаем гостеприимства!

Староста Струсь не успел ничего ответить ему, как увидел боковым своим зрением бегущего к нему по стене в черных развевающихся одеяниях протопресвитера Василия Великого чина подпанка Хайла, еще в отдалении начавшего запретительно размахивать руками. Жесты его были подобны взмахам воронова крыла из-за широких рукавов теплой зимней рясы, серебряный крест бился и мотался на его высокой, как у женщины, груди, едва не забалтываясь в движении за спину. Глаза его расширились от смертельного ужаса и вылезли под самые коричневые кудри, успевшие отрасти за время пребывания в городе, посинелые щеки от бега тряслись, в уголке перекошенного бескровного рта поблескивала запекшаяся слюна. Задыхаясь и хекая, он обдал старосту могучим духом накануне съеденного борща, запитого доброй склянкой горилки, и, закатив под лоб глаза, как во время проповеди о первенстве римского первосвященника, и держась утомленной рукой за свою отвислую женскую грудь, сипло выхрипел: