– Я не должен, судья, оправдываться перед тобой, – сказал глухо Павло, – но хочу только сказать, что этот человек ныне – твой, суди как знаешь о нем, но знай, что сейчас он достоин большего наказания, нежели смерть…
– Панове… – бухнул лбом в пол подпанок Хайло, – панове… Ну за что же меня – еще раз…
– Пой пятидесятый псалом, – сказал Тимошенко, – а как споешь, отправишься под Струсеву ратушу на свиданку со шляхетским лазутчиком…
– Помилуй мя, Боже, – недолго думая завопил расстрига, – по велицей милости Твоей!..
– И кто из вас двоих останется жив до утра, – останется жив и потом, и будет отпущен на четыре ветра земных, – сказал Тимошенко.
– И по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое!..
Открылась дверца со скрипом, прорезалась в который раз тьма серым и неживым светом, – пан Григор зажмурился, – значит, не спал, – но ток мыслей, чувств и наплывающих разрозненных воспоминаний нарушился отчего-то, словно нечто должно было произойти, и его жизнь здесь, в подземелье, на клочке соломы, закончиться. Он расширил веки глазные в светлый проем, где кто-то стоял, разглядывая во мраке его, и прошептал пересохшими отчего-то губами:
– Что?
И стоявший, а это был вартовой козак, сказал, как порешил о нем генеральный судья мятежного войска.
Ничего не дрогнуло в пане Цурковском, словно душа его давно уже омертвела и осталось одно только тело – жалкая и ненужная оболочка из мяса, кожи, сухожилий, костей, но как же ему жить без души, – и зачем?.. Вот, значит, какой будет она, его смерть… Сжалось сердце и трепыхнулось в глухом, кромешном отчаянии – никакого майдана тебе, никакого прилюдного последнего подвига, что украсил бы отечественные хроники исторические, никакого доброго слова вслед уходящей к Богу душе, а подлая, тайная смерть в этом адовом мраке кромешном… Боже мой… Но почему? – что-то сопротивлялось в нем, не до конца еще умершее и смирившееся, не до конца побежденное этой безрадостной жизнью без пани Кристины, без смысла и без любви, – почему должен он умереть?
Может быть, тот, супротивный ему и неведомый поп-униат?..
И он, – пан Григор Цурковский, – разорвет на куски жизнь и душу неведомого ему человека?
Вот этими пальцами – разорвет в кровавые клочья чью-то теплую, пред ним ни в чем не виновную плоть?..
Он – Григор Цурковский, наследник древней крови, ровесницы славных Пястов, – вот этими тонкими, благородными пальцами…
Ведь таково условие, поставленное ему этими живодерами, нелюдями… И он должен воткнуть большой палец правой руки в живой глаз человека, добираясь до мозга, чтобы убить?..
Боже… Боже…
Вот этот палец, извлекавший когда-то неземные звуки из hurdy-gurdy – колесной лиры, – в средоточие жизни, божественной и неповторимой…
Нет…
Для чего? – Чтобы жить…
А жить – для чего?.. Чтобы снова вернуться в свой старый, холодный дом, налиться угорским и все позабыть…
Полноте, да возможно ли это?.. Возможно ли будет подобное позабыть?..
Для чего ему выжить?..
Нет… Незачем это…
Пани Кристина, чем моя смерть будет лучше и краше твоей?.. О, жестокий наш век, – ее, столь прекрасную и совершенную, проткнули копьем со спины, и меня – еще неведомо как, но тоже – по-варварски… И зачем, для чего судьба даровала мне эти долгие годы – после тебя, без тебя, – для чего?..
Чтобы так умереть…
А может, выжить сейчас, поправ кровь, честь и закон, – и после…
Что – после? Примкнуть к жолнерам, вступить в кварцяное войско, чтобы воевать с этими проклятыми козаками, с этой козацкой гидрой, у которой на месте отрубленной головы вырастают сразу две новые?.. Нет, не будет потом ничего… Не будет… Ибо отрицается жизнь у сотворившего подобное зло…
О, przeklęty, проклятые!!! Почему!!! За кои грехи?!!
Может, все-таки…
Нет, но тогда: меня-на-куски-мой-глаз-пальцем-и-мозг-Боже-Боже…
Нет!!! Нет!!! – корчилось в нем его существо, как бы уже отделившееся от косного естества, приуготовившись к истечению прочь, вместе с кровью, теплом, из тела-узилищ, прочь – к потаенно и неразличимо для глаза светящейся вечной жизни, к ее полноте и самодостаточности, к освобождению от бредовых сатанинских химер этого мира, называющегося жизнью текучей, чем неразумно дорожит человек, пребывающий до времени здесь…
Снова отворилась железная дверь, и тот, другой человек, который ни в чем не был пред ним виноват, вошел в темноту пана Цурковского.
– Я все знаю, – пан Григор с трудом вытолкнул из горла человечьи слова, – и готов…
Еще удивился тому, что сказал: он готов? Да какой внутренней силой и каковым духом надо обладать для готовности так умереть?..
И осекся: звуки были безжизненны и пусты.
Дверца закрылась уже и узников объяла непроглядная тьма, в которой ничего было уже не рассмотреть.
Подпанок Хайло вытянул вперед сжатый до хруста кулак и ступил вкрадчивым мягким шагом на голос, подавившийся словом. Когда достиг подразумеваемой цели, ударил изо всех сил, утяжеляя удар разворотом массивного тулова, но кулак, проницав черную пустоту, на излете врезался в стену.
Хайло крякнул от боли и раздражения, но тут другой человек, которого Хайло обязан был убить ради того, чтобы жить самому, снова подал голос:
– Осторожно, добродею, в сей темноте можно шею сломать…
Добро делающий? – изумленный Хайло развернулся на голос и рухнул всем телом на пол, настигая вздрогнувшее слабое тело. Да, именно так: он призван делать добро. И для того ему необходима победа.
В этот день под стены Брацлава с ближнего поля, где обычно проходили судовые рочки, подтянулись шляхтичи известных и славных брацлавских родов. Еще многие из них почисляемы были русинами, удержавшими маетности в Брацлавщине с незапамятных времен Великого княжества Литовского. Это были славные князья Юрий Капуста, Михаил Вишневецкий, Василий Загоровский, братья Семашки, Григорий Сангушко… Такожде с оными были и другие знатные русские люди – хорунжие, стольники, мечники, подсудки и писари, наследовавшие свои должности от предков своих: Дешковский, Шатко, Корнивицкий, Микулинский, был здесь и значный богатый земянин Винницкого повета Иван Черленковский. Но поляки, в избытке наехавшие после заключения Люблинской унии при короле Сигизмунде II Августе, когда два государства слились в династическом и политическом браке и возникла единая громадная Речь Посполитая, начинали уже преобладать, тихой сапой подминая под свое влияние православную шляхту: сыновья местных магнатов женились на прекрасных польках-шляхтянках, православное исповедание веры год от году размывалось, дрябло, и уже дети русинов не только становились католиками по завету своих матерей, но и вовсе забывали свой природный русский язык.
Съехавшееся панство своего посланца Григора Цурковского не дождалось, а вести, приносимые выходящими из города по ночам, были весьма неверными и разноречивыми. Никто из шляхтичей не думал, что мятежников много. Напротив, один из дворян, живший поблизости, утверждал, что бунтовщиков не более сотни. В этом поддержал его и городской писарь Байбуз, имевший вроде бы достоверные сведения о том, что Наливайко вовсе бессилен, потому что во время последнего похода своего в Молдавию он потерял много людей убитыми, а по прибытию в Брацлав еще более того обессилел, вследствие отхода от него многих козаков по домам. Эти слухи шляхта приняла за действительность и решила подойти к стенам Брацлава, чтобы оружно расправиться с Наливайком и открыть в конце концов свои затянувшиеся судебные рочки.
Паны рассуждали просто и незатейливо, что стоит только им подойти под городские стены и обнажить родовые клинки, как засевшая внутри горсть козаков пылью рассеется в страхе и ужасе пред неминуемой карой. Да и что они? – кто они? – перед ними, наследниками исчисленных знатных брацлавских родов, владетелями богатств и земель устремленной к славе могучей Речи Посполитой?.. Храбрясь и подзадоривая друг друга, дворянская молодежь гарцевала в воинственных игрищах ввиду города; старики, прознавшие жизнь до края ее, цедили вино из походных дубовых бочонков в серебряные братины и вспоминали прежние великие времена и победы, когда вся эта чернь с Запорожья знала свое место и предназначение и не слыхать было подобного своевольства, – но ничего, мы еще разомнем старые кости свои в сабельной сшибке… На углях кострища, истекая душистым жиром, подсмаживался цельный барашек на вертеле на вечерю в подкрепление сил.
Холодно синели снега.
Панство уже вволю насиделось и нагулялось по-холостяцки на земле брацлавского хорунжего, подступавшей под городские валы, и некоторые разошлись почивать по шатрам.
– Завтра, когда возьмем приступом город, – сказал пан Микулашский, зевая во всю широкую пасть, – стребуем с пана старосты бочку мальвазии за вызволенье. То-то упьемся, панове!..
Но и смеяться на набившие оскомину жарты, и потешаться над незадачливым, опозоренным старостой, проспавшим свой город, было уже лень шляхтичам. Кто-то равнодушно ответил:
– А козаков, кто не успеет унести ноги свои, набьем на пали[19]. Кто там в городе кат-малодобрый?
– Малодоброго недолго найти, – ответил пан Микулашский, – а еще лучше – заставить исполнить сице какого-нибудь ихнего попа, вот будет наука как мирским, так и духовным…
– Да, тако и сотворим!..
Костер дотлевал в оттаявшем круге черной земли.
От заката осталась багровая, неприметно сужающаяся и сходящая на нет полоса, будто где-то там, на краю земли и человеческого бытия приоткрылось ненадолго вместилище грешных и нераскаянных душ, и отблеск этого прикровенного тайнозримого мира озарил розово бесформенные груды зимних уже облаков, идущих высоко над затаившимся городом, тронул усталые лица вооруженных людей, стоящих друг против друга со своим толкованием правды и справедливости. Сырой, тяжелый ветер, принесший неверную зимнюю оттепель, в открытом поле под городом пробирал до костей, и потому те, кто не успел еще скрыться в шатрах, спешили туда, под теплые меховые походные одеяла. На страже остался пан Микулашский с горстью чужих гайдуков – они кружком сидели у затухающих углей и переговаривались о чем-то мелком, далеком… Какие-то пасеки в Калитницах, что-то еще столь незначительное…