аковыми отчасти были причины: нужна и добыча для прокорма толикого количества восставшего люда, есть и обиды – куда же без них, – ведь они живут в жестоком, безжалостном мире, исполненном разнообразного произвола от сильных и значных, да и потом, так устроен земной человек, что осыпь его дукатами золотыми, все равно найдется место в душе его для черной зависти, для обиды, для гнева…
Но ныне, – думал Павло, – в преобладании даже не понятные обиды людские, не жажда дукатов и дорогого оружия, но нечто гораздо более существенное: покушение на сами основы их праотеческой веры – через бесовской сговор русских епископов против безгласного и мало что понимающего посполитого русского люда. И эти опозоренные голые шляхтичи из длящейся сегодняшней ночи были обычными и знаемыми людьми, и каждый из них имел свое собственное лицо, свою жизнь, – и как их было этой жизни лишать? И он, превозмогая себя, преодолевая простую логику преобладания и превосходства силою и удачей, обошелся с ними по-человечески, хотя, вероятно, должен был их казнить смертью. Но… В том-то и суть, что и они, как и он со своим войском, они совокупно-едино – подданные государства Речи Посполитой, самого крупного государства современной Европы, «державы без вогнищ», как называли Речь Посполитую европейские хроникеры. Он усмехнулся: где она ныне, эта держава без вогнищ, в каком сне золотом о былом мире между народами, ее населяющими, осталась она?
Европа погибает уже целый век в огне религиозной войны между католиками и протестантами, эмигранты тысячами переходят границы, спасаясь в Польше и в Литве от слепой ненависти «воинов Святого Креста», но теперь, похоже, пробил час и самой Речи Посполитой – запоздало, странно, с этими благими намерениями о «соединении» по завету евангельскому, но известно, что намерениями таковыми вымощена дорога в ад. И разве то, что сплетают сетью наши епископы в Белзе и в Бресте, не сатанинская усмешка над нашей державой без вогнищ?.. Но как остановишь это сползание в бездну гражданской войны? Силой? Сила ничего не решит, но только усугубит и умножит взаимные неудовольствия и даст новые поводы к бесконечному мщению. Приползти на брюхе к папской туфле, – и что? Будет мир и покой?.. Ну, конечно… Вон что творится в Европе, в Париже, в Швейцарии, на землях цесаря Рудольфа…
Потому – пусть бредут голые шляхтичи по землям хорунжего Корнивицкого, синие, жалкие, обливающиеся соплями, опозоренные, но пока что живые. Пусть живут до своего срока. Потому что неведомо, что ждет нас завтра. Смущало Павла то, как мещане брацлавские, еще вчера бывшие столь законопослушными старосте Струсю, сегодня самозабвенно и безоглядно грабили табор шляхты, – и это было как сон. Войт, бурмистр, райцы, Роман Тикович-Тищенко тот же, возглавивший горожан и открывший войску городские ворота, – статечные, уважаемые в Брацлаве люди… Они всю жизнь знали тех, кого грабили ныне, жили бок о бок многие годы, неужели можно вот так просто отнять у дворян эти чаши, тарели и прочую дрянь, и неужели эта добыча останется им навсегда?.. Что происходит с людьми – в смуте, в мятеже, – когда на время отменяются простые общественные законы?.. Люди будто бы сходят с ума…
Да, они были законопослушны, – думал Павло, – соблюдали по мере своей заповеди жизни во Христе, оказывали почет городскому главе, гетманам Короны и самому королю, тяжко и надсадно работали, достигая земного благополучия и земного устроения для себя и для близких своих, – и вот возникшая смута и начавшаяся в смуте война преобразили на краткое время их внутреннее устроение, и тяжко добытые, выпестованные добродетели по соблюдению заповедей осыпались пожухлой листвой в кровавом безвластии и неправедной вседозволенности, – и лица их ныне вовсе не похожи на человеческие… Что это? Месть? Прорыв затаившейся долговременной боли? Расплата за многие десятилетия и века унижения? Гнев за попранные святыни? Если это, допустим, и так, то какое отношение имеют к этому шляхетские кубки-тарели?.. Или непостоянное существо человека, втянутого в водоворот выпавшей на долю его государственной смуты, преображается в корне, – и так забывается Бог?..
Да. Добыча… Как без нее?.. И у него самого есть заветный бочонок, закопанный на Мушиной горе близ Терехтемирова, над Днепром. Но добыча добыче рознь, – и разве добыча в бою отменяет хоть в чем-то божественное мироустроение сущего?.. Или жители града Брацлава полагают, что козаки останутся здесь навсегда, устроят свое малое государство или повет, и он сядет на место старосты Струся, а на Брацлавщине или в целом на всем Подольи, согнав прежних владетелей – всех этих Дешковских, Шатко, Корнивицких, Микулинских и прочих, насадит своих полковников и куренных атаманов? Тут бы улыбнуться ему, но где-то в потаенном месте души засквозила холодная тихая боль, и с непреложностью встало то, о чем думать ему не хотелось: да, взят этот город, столица Подолья, – и жгли книги они в изразцовых печах замка, разбивали и драли с треском массивные переплеты, отрывали верхние доски фолиантов, обтянутые гладкой коричневой кожей, отодрав прежде серебряные украшения книжные, – эти доски от книг тоже летели в очаг; козаки рассматривали невиданные затейливые печати на грамотах, вертели их в заскорузлых пальцах своих, бурых от османского табачного зелья и пороха, кто-то брал эти восковые пустяки для подарка своим подкозачатам на хуторах близ Полтавы и Градижска, когда завершится война и они вернутся домой, – грамоты и владельческие бумаги тоже летели в огонь следом за книгами, – и так исполнялся вековой запорожский обычай уничтожать все без остатка писаные права; собор, захваченный униатами, снова стал православным, прежний клир был бит батогами и изгнан из города; Тимошенко производил дознания и поиски монахов-иезуитов, которые исчезли из города еще даже до подхода козаков под стены Брацлава, будто их и вовсе здесь не было, – да, все это было уже и минуло, – думал Павло, сидя среди разоряемого мещанами и козаками табора шляхты, – но что же дальше?
Идти в другие города родины и так же изгонять прочь униатов и шляхту, жечь писаное, дабы не оставалось следа на земле от неправедных купчих и жалованных королями грамот, ибо одно есть право на свете – право родины, рода, живущих по божественному устроению… Но и это – только досужие словеса, трактуемые вольно в любую сторону – и вправо, и влево… Но дальше, – возвращался мыслью к насущному, – что дальше?.. Будут еще города, исправят козаки на свой лад и обычай еще несколько сотен заблудших и разуверившихся на лад православный, наберут еще бранных надбанков, зароют добычу в потаенных байраках и схронах, и от того, что довезут через смятенные земли до Сечи, треть «от всякого меча и весла»по обычаю войсковому, дошедшему до них от времен самого равноапостольного князя Владимира, пожертвуют на церковь Покровы Сичевой и на самарские монастырьки, где покоят давние раны свои столетние, зажившие век свой на сем белом свете запорожские стариканы…
Дело это как бы сдавалось обычным. Может, и было оно таковым, но не теперь. Ибо война, которую он начал, – он ощущал непреложно, – была не простой домовой войной, не просто походом за легкой поживой и не простым воинским бахвальством и похвальбой неуемностью запорожской, но чем-то отличным, другим, безвозвратным по току грядущих событий, – было началом осуществления чего-то такого, что не вмещалось в его разумение и в его понимание окружающего мира и устройства его. Но разум-хитрец изыскивал привычное и понятное: да, после кровавой гульбы и пожаров, надобно будет притечь к королю Сигизмунду с покаянным листом, отречься от вин, на него возводимых, и обвинить в сем вооруженном движении по Руси-Украине мятежных епископов, ладящих сговор с костелом, наипаче же обвинить Кирилла Терлецкого и Ипатия Поцея, этих верных слуг короля Сигизмунда и папы Климента, и не только обвинить лжеепископов сих, но истребовать полного и всецелого уничтожения в Речи Посполитой скверны сей, унии, – и примириться, конечно же, с сеймом, с панами и с королем, отойти к Днепру, сесть в Чигирине, в Терехтемирове или на Хортице и привычно выходить оттуда с козаками по зову из Варшавы в войсковые походы на турок, на волохов или на московитов… Все вернется на круги своя… И будет мир и покой, и в человецех же благоволение…
Да… Хорошо бы… Но сему никак не бывать…
Все понималось отчетливо, с некоей бесконечной печалью, и он был бессилен уже что-то исправить и отменить, – некая мощная и всевластная сила влекла его и множество вооруженного люда в свершение неведомых им до поры обетований, в сотворение того, что уже позже гораздо назовется историей. И он мог только покориться сей силе, раствориться в ней без остатка, стать одним из эонов ее…
Он вздохнул, встал натруженно и тяжело, усталость давила надбровья, больная кровь тупо толкалась в виски, – длилась эта война, смешанная с его бессонницей, болью и высоким, недостижимым в осуществлении устремлением к милосердию, – поднялся и пошел по скрипящему снегу во тьму, к стенам Брацлава, оставляя за спиной гомон и разгром шляхетского табора, отсветы горящих костров и дотлевающего остова сгоревшего шатра, перекличку голосов, всхрапы и ржание стреноженных лошадей.
Длилась глухая полночь и до света было еще далеко.
Когда был подкозачонком, зимними вечерами дед Наливай рассказывал ему, что в полночь такую великое сонмище бесов собирается на свой подлый шабаш, – и ежели в пути полуночном попадется им бодрствующая душа человека, они набрасываются на нее, искушая блеском видений, призраками мечтаний, – помни, внуче, о сем, и бодрствуя – бодрствуй…
Господи! Господи!.. – воскликнулось немо в душе. – Доколе же быть сему странному раздвоению, когда я в стремлении к деланию добра, делаю зло, – и вот, сидя в сем городе старосты Струся, у меня уже зудят руки все это сжечь к бесовой матери и уйти с войском в открытую степь, и забыть обо всем, отдавшись новому промыслу…
Шел, изредка спотыкаясь о припорошенные снегом мерзлые кочки, и за ним следовал в отдалении, поскрипывая в шагах, кто-то из гайдуков, и он кратко подумал еще, что как неразрывно, до налета пули шальной или взблеска сабли врага, сопряжен он с каждым, идущим в следе его, здесь и сейчас, и в завтрашнем дне, и возвратился мыслью к городу, к странному желанию своему все здесь предать огню и бежать…