Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы — страница 5 из 66

Но до сих пор – в одинокой дороге куда-то, чему, как и прочему, завтра не будет ни памяти, ни доброго слова в душе, – тревожил его тот молодой и дюжий козак, стоявший на несколькоденном богомолье перед первым своим войсковым выступлением. Павло не мог почему-то забыть, отрешиться от себя самого, каким он был и вельми остался сейчас. Отрешиться и позабыть, – что-то временами шептало в душе, – и живи в полную меру, ты же богаче многих коронных панов, рыщущих жадобно по степям Руси-Украины, ты силен, ты могуч, ты с печатями осавул Запорожского вольного войска рыцарей низовых, что есть реальная сила и власть, но забудь ту мару-вину, нет ее, но – печати, золотые дукаты, винокурня твоя… Тьфу ты, пропасть! – ругался Павло, отженая сатанину детель, что иссекала слабую и беззащитную душу его в шматы.

«Верно твориши, сыну, – сказал ему духовник Запорогов панотец Стефан на исповеди, когда неуклюже и со стыдобой Павло проговаривал свою необоримую муку и искушения детели сатаниной. – Празднуй сию вину недостоинства, ибо ею спасешься, если сподобит Господь…»

«Но как же жить, панотче Стефане? – недоуменно вопросил Павло. – Дайте раду…»

Потускнел тогда старческий взор древнего исповедника, бессменного сечевика и служителя у Покровы Сичевой, затянулся чисто-прозрачным слезьим стеклышком, и, помолчав, старец ответил: «Помни о смерти, друже-козаче, и твори с молитвою свои дни, – даст тебе наш Господь милосердный умереть во славу Свою с покаянием… Ну, а там… свидимся в уповании…»

Ветхие дни исповедника, коего Павло в юности своей знавал еще в могучей телесной силе и здравии, подходили к своему завершению. И теперь, на белопыльном чигиринском шляхе, в длящемся и столь бесконечно сиротском безгетманстве православного люда, ради чего он и правил на Чигирин, словно сквозь розовый и рассветный туман, затопивший белесо впадины и ложбины его первых дней на бескрайней груди Запорожья, встало перед взором его, как по оповестке прорвавшегося из вражьей облоги иссеченного козака, рухнувшего замертво с конского крупа на радном майдане, они поспешно выехали в степь к перехваченному крымчаками обозу, в котором, среди прочих, двигался к Запорогам с дальних отхожих треб на затерянных хуторах и зимовниках и панотец Стефан, коего Павло еще не видал, но о котором уже что-то слыхал в куренях. Добравшись до злополучного места, с края высокого урвища, круто спадающего в смарагдовую речную долину, они увидели полукольцо рассыпанных, частью уже пограбованных и распотрошенных возов, подле которых метались со ржанием лошади с обрывками постромков. Внутренность полукружья была задымлена густой кисеей пыли – оттуда доносились победные иноязычные вскрики и одинокий стук сражающегося оружия последнего живого защитника. По всему было заметно, что ордынцы напали внезапно, и шедшие в обозе не смогли замкнуть круга возов, как обычно делали на Запорожье, чтобы обороняться за ними, как за крепостными валами.

В стремительном полете по склону в долину Павло заметил несколько человечьих фигурок, копошившихся в одном из возов, – да, они опоздали, и здесь все уже было закончено, – в глубокой пыли, кисельно сбитой копытами, лежали серые изуродованные тела убиенных – то были пасечники, что везли разнотравные меды к запорожским крамницам, звероловы и рыбари, шедшие в Сечь со своими надбанками, виднелись среди их простых застиранных полотняных рубах синие и вишневые жупаны козацких детей, шедших с войсковой амуницией на посвящение в христолюбивое вольное рыцарство Запорожское, но успевших попасть только на свой первый и скоротечный бой, дабы отдать свои юные жизни в подлой татарской резне.

Конные козаки с гиком и посвистом ввалились в окропленное кровью пространство, арканя и пиками прободая взметывающиеся испуганно постати на возах, подле возов, – убегающих, оскаливающих острые крысиные зубки на несущуюся синежупанную смерть. Это с козачатами легко было крымчакам справиться – с детьми, здесь же были уже закаленные, опытные вояки, и козацкие сабли секли воздух на прозрачные большие кубы, подрагивающие и рассыпающиеся в осколки от ветра и криков. Краем набрякшего в ярости глаза Павло приметил на одном из возов сгусток ненавистливой кутерьмы, где одиноко сражался последний защитник, оставшийся живым, – и теперь, будучи в десятке аршин от него, Павло увидел, кто остался в живых. Это был исполинского роста священник в разорванной рясе, высящийся черным столпом над крутящимися меднолицыми всадниками, – горячим серебряным светом сиял наперстный крест на груди у него, распушенные бесцветные волосы светились исходящим огнем, громово и набатно в сабельном перезвоне гудел густой и мощный священнический глас, покрывающий мелкие и как бы неважные в сем мире звуки: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и бежат от Лица Его ненавидящие Его…»

И направо, налево, перед собой гатил запорожский отец окровавленным бердышом по вражеству, повергая всадных людей на рыжую пересохлую землю, жадно вбирающую в свои недра капли черной пролитой крови, раскраивал войовничие черепа неотвратимым и непреложным ударом, гася стынущий возглас «алла» во вражьих гортанях, – и похож был на черный и крепкий днепровский порог, омываемый бурной, но бессильной в неправедной ярости паводковой водой. Крымское вражество взять не могло этого человека, будто загражденного от стрел и арканов молитвой. Вздыбив коня, Павло пикой сбил целившегося из лука в священника низкорослого воина в парчовой хламиде мурзы, что приседал на ближнем возе. Рыжий мурза плашмя грохнулся в пыль, под копыта Павлова коня.

– Так, сынку, так! – грянул священник, отмахиваясь от очередного сабельного удара своим бердышом. – Молись, – и отженем сих бусурман!..

Павло хотел было ответить ему, прокричать что-то сквозь смертную пыль, но спекшееся дыхание не пропускало оболочек словес, копошившихся в нем, и он отерпнувшей, усталой от рубки рукой, уже лезом плашмя, лупил по спинам и лбам разбегающихся как тараканы татар, даруя им жизнь вместо смерти, устав уже убивать.

Остатки чамбула, кто успел вскочить на коней, наметом уходили к реке. Другие же были спутаны вервием – позже их или продадут обратно в аулы, или обменяют на попавших в полон. Спешившиеся козаки привязывали их к возам, на возы же, кроме отбитого майна, поверх него, на чистые, выгоревшие на солнце холстины, клали козаки убиенных пасечников и рыбарей, козацких детей и гультяев, не дошедших до благословенной под небом Сечи. Спешился и Павло, подошел под отцовское благословение к отбросившему бердыш священнику-воину, утомленно и маетно присевшему прямо на землю.

– Прости, сыну, – сказал он, – что благословляю тебя, в немощи сидя…

Тяжелая десница его едва поднялась навстречу ладоням Павла. Теперь, после горячки сражения, Павло смог достаточно его рассмотреть: глаза панотца потухли, ввалились в глубь головы, спрятались под черномохнатыми надбровными дугами, смертная бледность и утомленность лица проступали сквозь серую корку уже ссохшейся пыли, сухие бескровные губы шевелились безмолвно, могучие плечи опали, ссутулились.

– Отче, – сказал с улыбчивой шаной Павло, – вам бы в козаки…

Твердый и отчего-то печальный отеческий взгляд проницал его до нутра, вскрывшись из-под припорошенных пылью бровей, и тихо-раздумчиво сказал ему запорожский отец:

– По грехам своим и козаком быть недостоин, сынок…

– Но вы же… – начал было Павло, но священник властно остановил его речь неспешным, твердым движением:

– Злых слов да не износят уста твои: лоза не плодоприносит терний…

И спросил время спустя:

– Чей ты, козак? Я раньше тебя не видал.

– Павло, внук Наливая, панотче, – ответил Павло, разворачиваясь на козацкие голоса, галдевшие над паковкой распотрошенных возов.

Священник кивнул:

– Я знал Наливая. Господь да упокоит смятенную душу его…

Сколько лет сплыло во прах и ничтожество с той поры, – и вот слезьим стеклом скрыты выцветшие глаза, видевшие все, и могучая плоть обветшала, сносилась, как старая одежка, иссохли подрагивающие теперь, некогда сильные руцы, и – непокой в твердом и неизбывно печальном взгляде панотца, говорящего в другой уже раз:

– Сей виной недостоинства и спасешься, сынок, если попустит Господь…

Сонмища лет талой водой стекли в то, чего больше нет. Что было с ним? Что было с запустевшей этой землей и людьми, живущими под этими безбрежными небесами? Черная, белая и зеленая колея чигиринского шляха, рассекающая волны диких трав, мерно уходила под копыта коня. Будто бы спал, – и плыли в нем разрозненные и перемешанные куски прошлого и отдаленного временем, и звенели прадавние обрывки молитв и обесцененных гетманских универсалов, немо и страшно вставали под веками смертные стычки, коим числа не исчислить, и сияли в блеклом, выжженном небе тканые золотом боевые хоругви, блистали в давнем солнце сабельные клинки, курились дымки из жерл отгремевших свое самопалов и затынных пищалей, и падали, как трава под косой, дети и братья его в смертных белых рубахах, расшитых по грудям красным, черным, зеленым цветами-узорами. Вечная память вам, упокоенные от всего, безымянные, забытые и оставшиеся в распевных думах и песнопениях, вечная память и слава вам, переможенные победители!..

Всего два лета назад, в 1592 году от воплощения Бога Слова, на место загинувшего от татарского ятагана гетмана Скалозуба на большом козацком кругу в славном граде днепровом Черкассах избран был Криштоф-Федор Косинский, урожденный шляхтич, и с того времени, как писали много позже козацкие летописцы, «началась известная оная эпоха ужаса и губительства для обоих народов, польского и русского, которая, потрясши Польшу до самого основания и колебавши ее более ста лет, низринула, наконец, в бездну ничтожества, а народу русскому давши испить самую горестную чашу, каковую и во дни Нерона и Калигулы не все христиане вкушали, преобразила его в иной вид и состояние».

Так напишут спустя двести лет, когда от жизни и делания Криштофа-Федора останется разве что звук, а от делания Павла, Наливаева внука, правящего ныне на Чигирин, останется одна только печальная песня, и все будет похоже на неверный и призрачный след на зыбком песке забытья, что затянет непроницаемо даже самое имя его, и хронографы будущей этой земли, ополоумевшие от потоков крови и слез, что составили бы целый Днепр за те истекшие двести годов, так и не разберутся: как же звали его, зачинателя великой народной истории, коий был то ли внуком, то ли правнуком какого-то легендарного мифического Наливая, – Павлом или же Северином на польский манер? – и величать, поминать его по церквам и историческим фолиантам будут двумя именами, словно дела его слишком много было для одного человека, для одной головы.