Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы — страница 50 из 66

Бежать?..

Но разве беглец он в своей кровной земле?.. Бессмыслица, какая-то, Господи… И что-то дремучее, черно-лохматое, древнее, неистребленное до конца шестью последними столетиями жизни народа выпрастывалось в душе у него, и вокруг лежала ночная безвидная тьма, скрипел снег ранней зимы, или поздней осени, мерцали огни за спиной и скрипел в следе гайдук, воздух холодил губы и щеки, пробирался сквозь мех жупана к груди, к сердцу его, где вздымался другой человек – черный, осклизлый от древности, жуткий, чьими глазами он смотрел иногда на огонь, в котором корчились обугленные фигуры врагов… Часто, о, часто, как ни прискорбно, были они единокровными его, козаками и даже былыми друзьями, но ничего не изменишь теперь, ничего…

То же древнее, изначальное, дикое было в нем, когда по наказу его воздавалась достойная смерть крымчакам за наезды, – и в разоренном горящем ауле козаки отрывали от матерей татарчат, бросали меж досок на землю и прыгали что было мочи на верхнюю доску, давя… Из-под доски, на коей каблучился дюжий детина, слышался слабый костяной хруст, – у расплющенных трупов лиловые черви кишок вылезали меж ребер… Да, таков был их век – простой и жестокий, – и в нем надобно было выжить и выстоять, ибо не они выбирали его, но век – избирал их, призывая из вневременной бездны и тьмы, наделяя земною судьбой. Жил, стремясь сохранить нерушимые заповеди, преподанные мятущемуся человечеству в божественной Книге, – и что же?.. Ныне душа его отягчена не только сегодняшним, но и тем, что сотворил он в неправде вчера. И вот, пока скрипел по снегу к Брацлаву, вспомнил и вину свою давнюю пред Запорожьем, и особливо же пред покойным гетманом Кшиштофом-Федором, – вспомнил ту вологую и теплую зиму 1592 года, сырые ветра в открытом поле под Пятком, пористый снег, в который по брюхо проваливались кони тогдашних мятежников-запорожцев, – и он, нынешний предводитель козаков, тогда стоял противу них, на стороне владетельного князя Острожского, своего господина.

Целую неделю продолжалась та битва, о которой бы ему хотелось сегодня забыть, и ныне он малодушно старался подавить в себе эти тягостные и постыдные воспоминания, но память, как туго слежавшийся пергаментный свиток, разворачивала перед мысленным взором его: пористый снег той зимы, и наплывающие в движении серые, омертвелые отчаянием лица, – его рука легко сжимала тогда крыж сабли, перед взмахом, пред тем, как развалить ей крепкой своей полосой голову запорожца, чьего имени ему никогда не узнать… А если бы и узнал его имя? Что из того? Молился бы о нем в заупокойной молитве?.. И он пытался припомнить из этого недавнего, но по сути уже такого далекого прошлого, хотя бы тень ощущения неправедности своей или неправоты, но ничего, кажется, не было в нем, кроме всегдашнего задора, кроме щекочущего азарта, – как всегда, когда он играл в эти смертельные игры. Он лишал жизни братьев по плоти, по вере и по общей судьбе, – и это не было в ту пору чем-то диким и страшным, и он не усматривал в этом никакого противоречия, ибо, наверное, многого не понимал и не чувствовал, пребывая в духовной слепоте и видя лишь то, что лежало вблизи и не простиралось в завтрашний день.

И разве это было единожды?.. О, если бы случилась в судьбе его только та битва под Пятком… Как ему теперь – хотя бы перед самим собою – искупить эту провину?.. Но год, а тем более два, минувшие с той поры, равны целой жизни на этой земле, и ощущение мира, каковое пребывало в душе и сознании, изменилось, – словно отверзлись духовные очи, – и те, с кем стоял он под Пятком в войске молодого князя Януша Острожского, ныне пребывали в лучшем случае сторонними наблюдателями, или же супротивными. А другие, кого он рубил без пощады и гнал в домовой Острожской войне 1592 года, стали ныне сподвижниками. Да, такова реальность жизни под этими небесами и в этом вот времени. Но прежде – ему пришлось принести покаяние за Пяток, и не только церковное, но и войсковое – перед Великим Кругом на Хортице вкупе с огромным табуном из 1600 отборных лошадей, подаренных кошу в знак искупления вины перед Запорожьем, в знак своей дружбы и искреннего расположения. Это произошло после первого похода в Молдавию, когда он огнем и мечом прошел по тылам турецкого войска, помогая в Угорской войне австрийскому императору Рудольфу II. На это дело благословил его тогдашний патрон Павла старый князь Василий-Константин Острожский, а также – тайно, во избежание открытого противления – и коронный гетман Речи Посполитой Ян Замойский, с коим он письменно снесся, предложив ему действовать против крымских татар, которые должны были пройти через земли Короны для соединения в Уграх с несметным войском Амурата-султана.

С двумя тысячами собранной вольницы, среди которой было множество разношерстного темного люда: порой смертоубийц и насильников в прошлом своем, отпетых разбойников и сплошь беглецов от закона, баннитов[20], Павло задумал уже отложиться от старого князя, используя воинское приключение – татар, прошедших в июне через Покутье, как достойный предлог. Но татары благополучно обманули его драное тогдашнее войско, пройдя путями иными, но и вольница не осталась в накладе, добравшись до Требовля по татарским следам и безжалостно грабя земли волошские. Этот поход принес добычу ему в четыре тысячи лошадей, половину которых он отдал Запорожскому кошу по своей прошлой вине 1592 года.

Еще до похода того Павло чувствовал нечто значительное и судьбоносное в грядущих вскорости днях, потому и смирился внутренне с вольницей черной и голытьбой, прибившейся в войско, которые собрались не столько воевать, сколько грабить. Но и грабежи умирили бы вольницу только до поры, – и, если ты, предводитель толикого числа подобных непотребных людей, в чем-то обнажишь слабину, эти люди без зазрения совести разорвут тебя в клочья. И он знал, как рисковал…

И после, предложив козацкому Кругу, черной раде Запорожского стана сложить на радном майдане свою саблю и оправдаться от возводимых на него обвинений за дело под Пятком, где он возглавлял шесть сотен конных копейщиков, решивших исход затянувшейся на неделю битвы в пользу молодого Острожского, когда по попущению Божию и произволению Его погибло до трех тысяч мятежных козаков Косинского, Павло тоже знал, чем рисковал. Посол императора Рудольфа II Эрих Лясота, ведший переговоры с запорожцами об их участии в Угорской войне, в своих записках свидетельствовал следующее: посланцы Павла, пригнавшие в Запорожье огромный табун лошадей, передали низовым его лист, в коем он предлагал отрубить ему голову его же собственной саблей, ежели честное рыцарство низовое найдет его оправдания недостаточными. Однако он надеется, что козаки низовые удовлетворятся его объяснениями и признают их основательными и навсегда будут считать его своим другом и братом, ибо, что касается прошлого, то он состоял на службе у киевского воеводы еще раньше, чем запорожцы вступили в конфликт с Острожским; когда же возникшие между ними недоразумения окончились домовой войной, то уже собственная честь не позволила ему оставить воеводу, своего господина, которого хлеб он ел задолго пред тем и в службе которого состоял с давнего времени, почему и принужден был сражаться за его интересы против его врагов. А брат его Дамиан, как всем известно, священник и настоятель церкви в Остроге во имя святителя Николая, до сих пор духовник старого князя, и питает от хлебов княжеских их старую мать и сестру… Что же делать теперь?..

Но воистину, единый год равен здесь жизни, думал Павло, а тем более – два, – и свершилось чудо прощения, или забвения, морок и ненависть козаков за дело под Пятком рассеялись, – мертвых запорожцев было уже не воскресить из братской могилы, и следовало жить дальше, и никто не потребовал моей головы, никто не захотел отомстить мне за Острожскую домовую войну, или, может быть, за те два года никого из участников ее уже не осталось? И все выбиты были или от ран умерли за эти два года, в которые я изменялся, становился другим? Да, это скорее всего… И с тех пор я тоже старался забыть и не вспоминать, как стоял в копейных рядах молодого Острожского, изготовившись к смертному бою, а потом – колол и рубил, рубил и колол… Как врагов – запорожцев…

Снег под копытами пенился кровью тогда…

Мне кажется иногда, что это всеми забыто, и мною тоже – крепко забыто, потому что невозможно все это помнить и принимать в свою душу, ведь столько дыма вознеслось уже в небо над нами, и сонмы безвинно загубленных душ, озера крови пролились понапрасну, и не поминаемы мертвые, ибо некому их поминать по церквам, – и как, как запомнить тот злосчастный Пяток?.. Но знаю, – холодно, равнодушно чеканилось в нем, знаю, что заблуждаюсь и обманываю себя, ибо ступив шаг из тьмы безвестности в пятно света хроники, или истории, все мне будет припомнено, и не забудется мне, и не простится, даже когда я умру, какой бы ни была моя смерть… И все-таки – какими светлыми, почти что счастливыми были те воистину судьбоносные дни, когда после первого похода молдавского он примирился с запорожцами и был вскоре избран генеральным осавулом над влившейся в запорожское воинство своей волошской вольницей… Кошевым атаманом в тот год был Григорий Лобода – с ним вместе и продолжили они походы против татар…

Понемногу светало: подсинилась небесная тьма, отразившись в снежном просторе. Далеко позади остался гомон разгромленного и подожженного дворянского табора, и вокруг снова стыла морозная тишина. Перед ним темнела и дыбилась в небеса крепостная стена, и за ней досыпал захваченный, отобранный у старосты Струся город. Он войдет в дом, построенный старостой, отогреется у изразцовой печи ему не принадлежащим теплом, может быть, выпьет чарку вина из не ему принадлежащих запасов, ляжет в чужую постель… Все чужое… Жизнь его, словно и не его, но взятая взаймы, – как тут не помянуть святого апостола Павла с этим его «Я вам сказываю, братия: время уже коротко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие»… И нет радости в нем… И неоткуда ей взяться… Должно быть, он начал стареть…