Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы — страница 51 из 66

В верхних покоях дворца королевского старосты Струся, не снимая одежды, он прилег на высокое пышное ложе. Сквозь разноцветные стеклышки оконного плетива просвечивал тусклый свет утра, минула, как и все прочее, ушла в прошлое бессонная ночь, но при всей усталости его и душевной опустошенности спать Павлу не хотелось, и память, разбуженная и ослепленная миготливыми огнями войны, теперь мучительно прозревала в истекших видениях, и отчего-то припоминался теперь второй его поход в Молдавию: даже ноздри его, казалось, вновь уловили тонкий, страшный запах горелого человечьего мяса, да, чего там не было только после того, как он взял приступом и обратил в пепел Тягин…

Тимошенко, нынешний генеральный судья, присоветовал ему распустить козаков небольшими загонами по нижнему Бугу и Пруту, – тогда и началась гульба во всю ширь запорожского войскового обычая… Дым, замешанный на запекшейся крови, стелился над гладью воды Буга и Прута, першил в горле, замутнял взвесью кровавой разум его… И это было так страшно, так дико – даже ему, повидавшему много всего на веку. Жестокость, свирепость и беспощадность тогда были таковы, что у хронистов и самовидцев похода того не находилось слов подходящих, чтобы все это описать. Уже много спустя, в других временах, досужие справщики подсчитали, что его козаками было сожжено и разграблено свыше полутысячи татарских и турецких селений на берегах этих двух рек, и взято в полон до четырех тысяч «обоего пола турецкого и татарского ясыря». Но в оконечности войсковой этой затеи удача (или все-таки это было им наказанием за жестокость?) отвернулась от них, и на переправе через Днестр козаки встречены были молдавским господарем Аароном с семитысячным войском, который и отгромил у Павла всю добычу. Множество козаков были убиты или утонули в Днестре.

– Смотрите! – кричали молдаванам разгневанные козаки, дышавшие еще убийствами на берегах Буга и Прута. – Мы сделаем вам еще пакость! Даем вам рыцарское слово!

В отваге и злости премногой, в Брацлавщине, он, не распуская войско свое, снесся с Григорием Лободой и с его «чистой породы низовцами», и к осени, в числе двенадцати тысяч вооруженного люда, с сорока хоругвями войсковыми, две из которых украшены были наградными за прошлое дело серебряными орлами цесаря Рудольфа II, они снова переправились через Днестр под городишком Сорокой и ступили на молдавскую землю.

Толикой навалой учинен был промысел над молдаванами и сдержано было козацкое слово: они разрушили и сожгли крепость Цецору и у Сучавы настигли господаря Аарона… Господарь едва спасся с малым отрядом в Волощину, тем самым как бы отдав им страну свою на потраву и конечное разорение.

Как оправдать меру войны?.. Где отыскать предел мести?.. Когда следует остановиться разящей руке, творящей возмездие?.. Он думал о сем иногда, в редкие тихие дни, когда глаза видели чистое и ясное небо – предвечное небо, предвечное светило, стремящееся с востока на запад, видел землю, на которой тяжело работали посполитые, и в этой видимой жизни ощущал как бы высшую правду, замешанную на кротком смирении и нестяжании, и он думал тогда о детях своих, о жене, пребывающих на украинных землях в сердце Волыни, – в этой обманчивой тишине, после похода и перед походом другим… И завтра – тоже будет другое, отличное от полевого труда, от теплого солнца, неспешно катящегося по извечному пути своему, озаряя сей яростный мир, в котором им суждено провидением и судьбой лететь на добрых конях, переправляться через могучие реки, заседать в потаенных засадах в чужих неизведанных и враждебных пределах, испытывая на собственной шкуре холод, голод и ненависть, и сражаться с супротивными вооруженными толпами, и предавать чужие жилища огню, отлавливая и арканя разбегающихся иноязычных людей…

Да, тешат сердце серебряные орлы, жалованные императором Рудольфом II за отвагу и храбрость, тешится и душа этой славой о козаках, что гудит по сопредельным державам, – и гнутся бескостно спины послов от европейских властителей в просьбах о помощи, о войне, о защите на рубежах от Амурата-султана, от Крыма, от волохов… По обычаю своему войсковому и по особливому складу соборного характера своего козаки редко отказывались от участия в сварах, превыше полумесяца поставляя крест византийский, – и вот, после того, как они с Лободой взяли приступом новым оружно земли господаря Аарона и большие опустошения людям и маетностям тамошним причинили, замки и города волошские сожгли, а самые Яссы, где молдавские господари обыкновенно резиденцию имели, в пепел обратили и после этого благополучно назад воротились, имея в виду после похода в Волощину предпринять поход и против собственных мятежных епископов, и – «на Польшу»

И в этой странности, на которой уловил он себя, замерло его сердце: что с ним случилось? Что происходит? – ведь без особой нужды он никогда не вспоминал изжитое время, ставшее безвидной тьмой за плечами его, и не поминал никаким словом походы, а сколько он их совершил под разными гетманами, под разными войсковыми хоругвями, в разных полках и даже в тайных разбойничьих шайках-ватагах?.. Зачем ему память об этом?.. Разве что к старости кратко оповесть сыновьям, – но они ко времени немощи и бессилия его давно станут воинами и им хватит с лихвой своих приключений, побед и невзгод… Значит, внукам… Эко, куда нелегкая тебя занесла!.. Он даже усмехнулся, лежа с прикрытыми веками на пышном ложе старосты Струся, – какие там внуки!.. Ведь это он сейчас чувствует смерть, – всего-навсего смерть, – тень ее бродит за стенами города, в открытых полях, куда он завтра стронет козацкое войско, – но и здесь, в этом опостылевшем граде если остаться, и здесь не дождаться внуков тебе… Ведь памятование сегодня этих молдавских походов, которые утвердили имя его и значение в соборе рыцарей низовых, вроде высокой тени летучей под солнцем, предвестницы тяжелых низкобрюхих туч грозовых…

Он распознал сию предвестницу бури – что же теперь?.. Ведь не в его силах остановить время, и день, и грозу… Но усталому мозгу его не хотелось уже разворачивать этот памятный свиток, – и он, озаренный преломленными в цвете утренними лучами, уже спал посреди тягостных своих размышлений, и будто эхо звучало глубоко в теле его и в душе, обмирающей забытьем сна, нечто остаточное и недорастворенное, что ныне он, черный и страшный внутри, каковым знает себя, но в то и мало ведь верит, по промыслу и по попущению свыше, внешне одеян светом и наречен Церковью – сыном ее и защитником, – и все прощено будет ему, прощено… И больше ничего он не слышал, не знал и не видел до тех пор, пока не проснулся под высоким солнцем зрелого дня.

Стоя на молитвенном правиле перед походным складнем-иконой, Павло вдруг ощутил, что место сие, исправленное по козацкому разумению, стало как бы опустошенным, изжитым, и во вспугнутой памяти больше не было ничего – ни прошлого, отдаленного временем, ни того, что произошло этой ночью. Высверкнуло дальним огнем, слабо, почти что неощутимо, что громили и пожгли табор шляхетский, и кого-то Саула застрелил там из семипядного самопала, – отблеск огня поглощен глубиной открытого неба. Следы пролитой крови затоптаны в месиве снега. Дым снесен тугим ветром и развеян бесследно. И он чист и спокоен…

– Доброе утро, гетмане!.. – сказал ему пришедший генеральный судья Петро Тимошенко. – Хорошо ли спалось после ратных трудов?..

Павло только рукою махнул:

– Это ли трудами наречь?..

Тимошенко вздохнул:

– Да, Павло, без настоящих трудов зреет бездельное нечто, люди не знают уже, чем заняться. Не ровен час – пойдут громить шинки жидовинов и заливаться дармовой чикилдухой, а ведь всегда, сколько помню и знаю, в походах смертью карался тот, кто прикладывался к орендарской красауле с вином.

– Да, брат, это так.

– Ныне же от толикого здесь пребывания, когда все уже совершили, что надо было нам совершить, нам нечем больше заняться…

– Стронемся скоро, Петро. Не торопи рассуждения…

– Нашли, гетмане, близ кузни старосту Струся… Хочешь ли с ним говорить еще?..

– Нет, – ответил Павло.

– Так зачем я столько трудился? – засмеялся судья.

– Да всем же было известно, что он здесь. Ну и что? Пусть бы и жил себе там, возле кузни…

– Да, – почесал затылок судья, – но дело сделано, и он обнаружен. И мы не можем его оставить на том же месте, как ни в чем не бывало. Он – администратор короля Сигизмунда, официал, как ни крути. И потому дело требует какого-то окончания, завершения… Может, повесить?..

– Зачем? – сказал Павло. – Выгони его просто из города вон, – и дело с концом. Пусть добирается до польских земель и доживает свой век, как герой…

– Как герой?.. – задумался Тимошенко. – В этом есть некий мной неуловимый до времени смысл… Но да пусть будет по-твоему… Хотя я бы повесил его…

– Петро, повесить официала королевского все едино, что расписаться в том, что мы подняли оружную руку на сам державный строй Речи Посполитой.

– А это разве не так?..

– Не так. Мы – не изменники сейму и королю. Мы восстали против того, что наши епископы втайне решили предать нас костелу и папе, – и они будут за это покараны. Король благословит нас другими епископами, нашего дворянского русского рода, и все возвратится к миру, которого мы и желаем…

Тимошенко только улыбнулся криво на это и сказал:

– Да, вот еще что, гетмане: крестник твой, здешний подпанок Хайло, униат чина Василия Великого, как сам себя нарек, жив остался под ратушей…

– Значит…

– Да, – кивнул судья. – Да, брат, и мы обещали…

– И что же он… как?..

– Лучше тебе не ведать о том… – и, помедлив, все же сказал: – Он перегрыз горло тому шляхтичу… И до утра откручивал ему голову, чтобы сделать приятное тем, кто пришел его миловать утром по праву…

Павло молчал. Да и что на это мог он сказать?..

– Да, Павло, да… Теперь ты видишь, как высока цена милосердию…

– И не только ему, но и слову судьи о том, кто останется жить…

Тимошенко вздохнул и оборотился к затейливому цветному окну. Смотрел долго на майдан, на храмы, на ратушу, светлые и немые пред лицом зимнего неба, и сказал затем тихо: