– Кажется, Бог отвернулся от нас, ежели от этого чиряка мы не можем избавиться… Но слово есть слово…
– Но слово может быть и другим, – сказал Павло. – Ты говорил о старосте Струсе. Вот и отпусти вместе их с Хайлом в открытое поле – слово о Хайле сдержано, а Струсь – милован…
– Так и поступим.
– А Струсю скажи, что Хайло загрыз шляхтича того Григора Цурковского. Покажи ему голову… А затем вместе и отпусти.
– Верно, Павло, и этого слизняка зарубит первый же вооруженный шляхтич, кто встретится им на пути…
– А если и не зарубят его, то многомудрый Струсь найдет на него по закону управу. Что там еще у тебя?
– Вот, посмотри, – сказал генеральный судья и вынул из-за пазухи тугой свиток желтой плотной бумаги со свисающим с краю обрывком красной навощенной веревочки, на которой когда-то висела печать, и протянул ее Павлу. – Мы много такого сожгли. Но этот свиток я решил почитать, что тут записано, вот – встретил знакомое имя…
– И чье же? – спросил Павло, разворачивая бумажную трубку.
– Гетмана Кшиштофа-Федора, – ответил судья.
Некий холодный огонь бледным заревом отразился в его сознании, и теперь, когда Петро Тимошенко назвал имя его предшественника на атаманстве и уряде и положил в его ладонь шершавую бумагу старой грамоты, все сошлось воедино: ночное памятование о стоянии противу запорожцев под Пятком в ряду конных копейщиков, смешавших повстанческие порядки Косинского и эта вот грамота, раскопанная козаками в гродском архиве старосты Струся и только по неисповедимому случаю не погибшая в огне и как бы переданная откуда-то кем-то посредством генерального судьи прямо в руки ему.
Что за всем этим стоит?.. Как понять сложную вязь этого знака, промыслительного о нем?..
Павло остро и пронзительно, как никогда, ощутил ничтожество свое перед этим Всеблагим и Всевидящим Оком, с таким обманным равнодушием взирающим на человечье копошение на пылинке-земле, но с глубокой любовью, – конечно, с любовью, ибо зрит и мыслит о каждом сущем Оно, – и его убогому разуму как это понять, охватить?.. И вот – эта грамота из его прошлого, переданное Богом его недостоинству, – грамота и предначертание о будущем, что и его самого ожидает… Благ Господь!..
Павло поднялся и подошел к походному складню. Взял теплую медь на ладонь, осенил себя крестным знамением и поцеловал. Затем вернулся к судье и сказал:
– Зачем ты развернул этот свиток?
– Не знаю. Просто развернул, ибо полюбопытствовал.
– А до того – не любопытствовал?
– Нет. Просто все жгли. Без разбора и рассуждения. По обычаю нашему…
– Да, по обычаю… Ты никогда не задумывался о тех, кто заступит когда-нибудь наше место здесь, на нашей земле? Не о детях, а о тех, кто родится здесь от наших русских женщин через сто-двести лет?
Тимошенко с удивлением смотрел на Павла.
– Те, о которых сказал я, назовут наше время молчанием, исторической немотой, ибо от нас не останется и следа, – все сожжем в походных кострах, а то, чего не сожжем о себе, пустят по ветру пеплом супротивные наши – ляхи, татары и иншие, какие еще выпадут на нашу долю. Впрочем, по-земному я рассуждаю…
Тимошенко молчал.
Когда он ушел, Павло развернул свиток и погрузился в выцветший славянский полуустав:
«…Я, Крыштоф Косинский, на тот час гетман, а мы сотники, атаманья, все рыцерство войска запорожскаго вызнаваемо тым листом нашим, ижемсы, мимо великие добродейства и ласки ясновельможного пана Констентина кнежати Острозского, воеводы Киевского маршалка земли Волынское, старосты Володимерского, которые его милость нам всему войску и каждому з нас з особна по все часы веку своего, з милостивое ласки своей панской показовать, и веле доброго для нас чинити рачил; а мы, запомневши того всего, немалосмы прикростей и шкод его милости самому и деткам его милости, слугам и подданным его милости поделали, и завинили; ласки его милости собе нарушили, которые-то все выступки наши, за унижеными а пилными прозбами и за причиною веле людей зацных, будучи их милость под Пятком, что все з милостивое ласки своей, яко панове хрестиянские, не прагнучи пролитя кръви нашей, нам отпустить рачили; для чого мы, все рыцерство войска, вышей менованого, тые все кондыцые, нам от их милости кнежат поданые, и тут в том листе нашом менованые, выполнимы, наперед обецуем, и присегою своею утвержаем: иж от тых часов пана Косинского за атамана не меть, и овшем на Украине заразом иншаго, на тое месте надалей за недель чотыри наставить, а потом в послушенстве Королю Его милости, не чинечи жадного розмерья з суседми посторонними панств Его Королевской милости, нашого милостивого пана, на званных местцах, за пороги быть, леж жадных, ани приставств, шкод, ани кривд жадных в державах кнежат их милости и в маетностях приетел их милости: его милости кнежати Александра Вишневецкого, старосты Черкаского и иных, на тот час при их милости будучих, и теж в маетностях и державах слуг его милости не мевать и не чинить; збеги, здрайце кнежат их милости и слуг их милости, до нас збеглых, выдавать, и оных у себе не переховывать, стрелбу где колвек взятую на замках, местах, яко и в державах их милости окром Триполских вернуть, также и хорогве, кони, быдла и речи рухомые, теперь в маетностях кнежат их милости побраные, вернуть маемо, также челядь обое плъти, которая есть при нас, от себе отправить, и вечне у кнежат их милости в стародавней милости мешкать, и николи против их милости з жадным человеком не преставать, и овшем их милости служить, которые то все кондыцие, выш менованые, как от их милости поданые, мы, все войско их милости поприсеглисмы вечне, цале и ненарушене, ненайдучи жадных причин, здержать, ведле их заховать вечными часы; а тоя присега наша в тые слова есть: я, Крыштоф Косинский. Мы, сотники, атаманья и все рыцерство войска запорозского один за другого, и каждый з нас за себе присегаем Пану Богу в Тройце Единому, который створил небо и землю на том, иж мы все и каждый з нас зособно, маем и винни будем ти все кондыцие, на том листе нам поданые, и помененые, их милости кнежатом Осрозским, цале и ненарушене, не найдучи жадных причин ку розрушеню, здержати и водле них против их милости, также напротивко их милости панов и приятель слуг и подданых их милости вечными часы заховать, так нам Пане Боже помож! а если бысмы несправедливе присегали, Пане Боже нас скарь каждым неприятелем нашим! и скарь нас Пане Боже на душах и на телах, в тым и в пришлым веку! а для лепшое певности и утверженя нашого вечного, тот лист я, Косинский, рукою власною своею подписал, и печать свою прикладаю, также и мы все войсковую печать до того листу приложить росказали, и, которые з нас писать умели, на то есмо руки свои подписали; просилисмы теж их милость велможных панов, которые на тот час, при том были: его милости пана Якуба Претвица з Кгаворон, кашталяна Галицкого, Трембовелского старосты, его милости пана Александра кнежати Вишневецкого, Черкаского, Каневского, Корсуньского, Любецкого, Лоевского старосты; его милости пана Яна Кгуского, войского Трембовелского; его милости пана Вацлава Боговитина, хоружего земли Волынское; его милости пана Василия Гулевича, войского Володимерского, што их милость, на прозбу нашу уделати рачили, и печати свои до того листу нашего приложивши, руки свои подписать рачили. Деялося под Пятком, року Божого тисеча пятьсот деветдесять третего, месяца Февраля десятого дня: Krzysztof Kosinsky rekaswa, Иван Кречкевич писарь войсовый, именем всего войска запорожского…» (Книга гродская Луцкая, 1593, № 31, лист 976).
По обнаружению его схрона, старосту Струся даже не стронули с места, принадлежавшего по владетельному праву пану Ковальчуку, только подле хлипких дверей вместилища поставлен был генеральным судьей дюжий козак-вартовой, который заметно маялся возложенной на него бездельной обязанностью.
– Может, ему следует ноги переломить, абы не убег никуда, а мне бы выпало другим чем заняться?.. – предложил он нерешительно генеральному судье Петру Тимошенко.
– А чем бы это ты заняться хотел бы? – въедливо поинтересовался судья. – Все совершено уже здесь, делать нечего. Разве что пьянствовать?..
– Та нет, пан судья генеральный!.. По правде сказать, поджениться хотелось на вдовичке одной…
– Чешется?
– А шо делать? – козак стыдливо поник буйной главой. – Естество превозмочь не могу. Так шо, сокрушить этому кости ножные?..
– Или голову его многомудрую оторвать ввиду твоей маеты? – продолжил как бы в размышлении Тимошенко. – И пойти с чистой совестью затем свое причинное место чесать о припухлость вдовичкину… Добре службу знаешь, Слимак! – хлопнул козака по плечу. – Да только не бывать тебе осавулом!..
Пан Ежи-Юрась слышал все достеменно, и когда вартовой высказал судье столь неожиданное предложение о его ногах, староста внутренне затрепетал. Скорым наплывом вспомнились муки его, когда висел на стене вниз головой, уже прощаясь с жизнью своей, – и он понял отчетливо и непреложно, что готов даже и умереть за целость и славу отчизны, но только бы не быть изувеченным навсегда даже в открытом сражении, не говоря уж о досужей прихоти жеребца-козака с его похотливым разжжением плоти. Староста даже досадливо хмыкнул про себя: вояки, вydło, рsia krew!.. И как это при своевольстве подобном они умудряются являть собой грозную силу, столько лет мутящую Речь Посполитую?.. Эхе-е… Все так, только вот он, староста Струсь, а не это вydło, яко Иов на гноище, претерпевает позор и униженность…
Но утешил себя пан Ежи-Юрась быстро, ибо припомнил из читаного, что воздалось-таки Иову после невиданных его лишений и мук вдвое: «И благословил Бог последние дни Иова более, нежели прежние…» И кратко зналось невесть откуда ему, сидящему в гнилом тряпье пана Тадеуша Ковальчука, что переживет в целости он свое падение беспримерное, переживет и этих двоих, бубнящих за дверью и рассуждающих о жизни его и о смерти, и еще ударит он огненным боем по смертным козацким рубахам, и увидит, увидит еще: валятся они, как снопы, облитые собачьей поганой кровью своей – на некоем белом, жарком поле, в спелой пшенице… Пусть пока г