Он жив и до сей поры 1635 года, будучи весьма в преклонных летах. Говорят, вокруг него собралось много монашествующих, и к благодати старческой на той дивной горе прилагается еще благодать от иных святынь вроде чудотворных икон и чудесного источника, извергающегося на самой вершине горы. Но почаевские его годы уже лежат за пределами моей хроники и моего доточного знания, потому о них я умолчу.
В Дубно же панотец Иов был не только духовным светочем для братии и для великого города, но и вполне просветителем. Господь посылал князю Василию-Константину не только немалые средства для первой на Руси книжной печатни, но и нужных людей: се были Гальша Острожская, племянница князя, по слухам – внучка самого короля Сигизмунда I Старого от Катажины Тельничанки – это со одной стороны, а с другой – внучка гетмана великого Литовского, князя Константина Ивановича; беглец из Московии печатник-друкарь Иван Федоров сын; ученые люди – насельники академии: панотец и поэт Демьян Наливайко, брат тогдашнего козацкого гетмана Павла, Герасим Смотрицкий, Василий Суражский, Ян Лятош, Иван Княгиницкий; такожде множество ученых греков и среди них весьма выдающиеся церковные люди – экзарх Вселенского Патриарха архидиакон Никифор Парасхес-Кантакузин, архиепископ Кизический Дионисий Ралли-Палеолог, будущий Патриарх Александрийский, а затем Патриарх Константинопольский Кирилл Лукарис, ставший также вторым ректором Острожской академии после Смотрицкого, и другие, – всех не исчислить. Таковым был и Иов Зализо, – как раз при нем и была напечатана дьяком-московитом Иваном Федоровым знаменитая Острожская Библия – первая печатная книга в наших краях и на нашем наречии.
Под руководством игумена Иова выполнялись переводы трудов Отцов Церкви. Да и сам он не чужд был письма – уже позже гораздо, в Киеве, в 20-х годах нового века сего, когда Сагайдачный вооруженной рукой восстановил православную иерархию, загубленную напрочь королем Сигизмундом III Вазою, иезуитами и новоявленными униатами, я читал его книгу под наименованием таковым: «Книга Иова Железа, игумена Почаевскаго, властною его рукою написанная».
Несколько слов следует сказать и о самом славном городе Дубно. Он был и до сей поры остается одним из крупнейших культурных и политических центров Волыни. При здешних монастырях в разное время жили и работали выдающиеся ученые, литераторы, церковные деятели – Мелетий Смотрицкий, униат Кассиан Сакович, Виталий Дубенский… Среди выпускников академии были: автор выдающейся «Грамматики» Мелетий Смотрицкий (сын первого ректора), наш герой-полководец, гетман Войска Запорожского Петр Конашевич-Сагайдачный, архимандрит Киево-Печерской лавры, основатель Лаврского печатного двора Елисей Плетенецкий, русский писатель-полемист, философ, автор знаменитого «Апокрисиса» Христофор Филалет и другие. Игумен Крестного монастыря, наследовавший игуменство от панотца Иова, Виталий Дубенский в 1604 году перевел с греческого наречия книгу «Диоптра…», а иеромонах Арсений, мой тезка, еще раньше гораздо, в 1539–1566 годах, создал известное Дубенское Четвероевангелие. То чудное и велелепное Евангелие мне посчастливилось лицезреть этими вот очами, там же прочел я и в письмовник свой занотовал и заглавную надпись таковую: «Се аз смиренный иермонах Арсение родом бывшии отцовски сын пана Волковыского Лукачов замыслих писати святое Евангелие […] сию книгу писах безмезды за свое душевное спасение и родители за свои […] почах и сврших в Дубне в монастыри у Чесного Креста за Констянтиновича князя Василиа в лето Божиа рок по 3 тысяч».
Кроме прочего, в Дубно были учреждены ткацкий, сапожный и кузнечный цехи. Ну и, как само собой разумеющееся, город владел магдебурией. Так что вот в какой великий и славный град пришел я по пути из Берестечка в Луцк, отрабатывая свой золотой дукат и совершая свое предназначение. Тогда же, в Брацлаве еще, рассказывали мне слуги старосты Струся, что во время Великого поста князь Василий-Константин снимал свои княжеские одеяния, надевал простую монашескую одежду и жил в монастыре, в посте и молитве, исповедуя грехи. Его духовником и был панотец Иов Зализо.
Когда я, с трудом оторвавшись от созерцания неприступного замка с хоругвями и гербом Острожских, приплелся на острова Горбачин и Пантелеймон-Климент, на которых и возведен сей монастырь во имя Креста Господня, монахи мне показали и литую скамью красной меди, которая была покаянным местом старого князя. Монастырь тоже меня весьма поразил. Как я уже сказал, он размещался на двух островах посреди реки Иквы, на окраине Дубно. На одном из них находился трехпрестольный собор с приделами в честь Честного Креста и Божьей Матери и монастырское кладбище, а на втором – часовня и жилье братии. Острова соединял мост, и, казалось, лучшего места для затворнического подвига монахов было и не найти.
Но это все я рассказываю с почтением, но и с относительно легким сердцем, – история Дубно, книги, значные люди места сего, замок Острожских, монастыри, – могу говорить о таковом сколько угодно, но со страхом и трепетом останавливает меня невидимая рука, когда я в незначительных своих словесах пытаюсь хотя бы тонкими чертами прикоснуться к рекомому старцу, панотцу Иову, дубенскому игумену, которого единожды позволил, как некую награду, увидеть мне всеблагий наш Господь.
Да и что говорить? Где взять подходящие и вразумительные словеса на родном нашем наречии, дабы обозначить то, что обозначению не подлежит? Это примерно так, как попытаться объяснить невегласу о природе и сути нетварного света, осмысленном глубоко святым архиепископом Солунским Григорией Паламой на Афонской горе. Но так как никто не понимал ничего о свете том, названном с той поры паламистским, то византийцы века четырнадцатого несколько соборов сотворили для рассуждения о природе сего нетварного света. Так и я себя ощущаю – совершенно неспособным прикоснуться словом земным, словом немощным, грубым и приблизительным к тому, что так явственно и непреложно ощутила моя душа, когда я увидел игумена Иова, пересекающего дворик обители Крестовой. И хотя было игумену той порой всего 45 лет, показался он мне весьма ветхим днями своими, да это и понятно вполне: мне ведь было всего 22 года, и уже 30-летний человек казался мне стариком, а уж 45-летний – и вовсе древним обломком доисторического кораблекрушения. Но дело не в том, не в ветхости дней, но в другом. Для обозначения того, чего не выразить вразумительно привычным речением, придумано таковое особливое слово, как благодать. Но мысль досужая стремится все-таки разъяснить душе и разуму, что же то есть, и мысль угнетает разум, царапает душу, упрекает тебя в узости и площине, в неспособности просто и внятно обозначить пусть даже не саму суть, но зримые границы понятия, – и ты ничего не можешь поделать, – я говорю не только о неспособности заглянуть за грань благодати, в самую сердцевину ее, не только уяснить для себя надмирную и непостижимую ее суть, – нет-нет, но ты не способен укротить саму досужую в стремлении мысль свою собственную, не можешь запретить самому себе не пускаться в подобные рассуждения, как тебе не присущие и неподвластные, – и кровянится невидимо душа твоя мыслию этою, а разум изнемогает, – будто босыми ступнями идешь ты по битому стеклу, вздрагивая и корчась от боли, но идешь и идешь – куда-то зачем-то…
Так ныне стою в растерянности перед этим воспоминанием: я вижу мысленными очами человека в монашеских бедных одеждах, в клобуке, – он пересекает двор наискось, видит меня, и мы кланяемся друг другу – и он, и я, грешный, – мы насельники этого мира, земного и вещного, – и что из того? Ведь я много людей повидал – и в Киеве, и на хуторах, в селах, в Брацлаве, – люди как люди, у каждого что-то свое, особицей несходное с иншим, но этот игумен и все, что ему подлежало незнаемое, невидимое и неизъяснимое, – пересекающий двор монастырский и уклонившийся мне, – по внешнему все незначительное и малоинтересное для размышления, – все-таки было чем-то другим, не совсем присущим именно этому нашему миру, этому осеннему дню… Будто бы некое дыхание мира иного коснулось моего лба и в душе вдруг затрепетала легкая, светлая радость. Да что это такое со мной происходит? – испуганно встрепенулась во мне сторожкая мысль, я – закаленный в боях пиворез, я – с глоткой луженой и с наглыми зенками всего повидал, чего не счесть и не вычесть, а расскажешь, так не поверят, – и тут это во мне непривычное и необычное…
Монах прошел мимо, поклонившись мне, – всего-то и дел, – но я почувствовал, как во мне будто бы коробится, бугрится ломкой корой заскорузлая оболочка моей погрязшей в жадности, обжорстве и пьянстве души, и отпадает короста бурсацких срамословия и козлогласования, и восстают в пристальном памятовании некие светлые дни, исполненные солнцем и тишиной. Господи, – противилось что-то во мне, – да и не было никогда таковых дней в моей долгой 22-летней жизни! Откуда все сие на меня?.. Но нет ведь – коснулось нечто меня, разомкнулись крепко слепленные сном дней жизни вежды мои, – и захотелось, помыслилось мне в Дубно остаться: жить здесь, на этих вот монашеских островах, молиться в соборе Господу Богу, взыскуя спасения душе моей грешной, быть подле старца сего, стать послушником и учеником его, слушать его наставления, но не столь словеса, сколько само звучание его голоса – откуда-то знал уже я, что не в произносимых словах кроется таинственная сия благодать, приоткрывшаяся мне неожиданно, но в том, что стоит за словами. А что – что? – стоит? Вот на это вопрошание как раз и нет ответа… Я знал одно: мне больше не хотелось идти никуда, ни в какой Луцк, ни в какой Киев или домой, в земли Полтавского полка, но со страстью желалось здесь остаться, словно у сущего живоносного источника…
А помянув прежде святителя Григория Паламу и открывшуюся ему духовную тайну нетварного света, вспомнил я тут же и чудо Преображения Господа на Фаворской горе, – и полоумные речи апостола Петра, который узрел тот самый свет: «Отвещав же Петр рече Иисусови: Господи, добро есть нам зде быти: аще хощеши, сотворим зде три сени, Тебе едину, и Моисеови едину, и едину Илии»