Ергаков кое-как превозмог сопротивление, но уже не спел, а, подходя с вином к Пастухову, наскоро продекламировал:
Лёксашу с пыраздником про-здыравил —
Хрисцтос воскырес!
— Ах, богохульник! — легонько охала тетя Лика.
Она все помалкивала и нет-нет перебирала в мягких пальцах платочек. Когда Доросткова спросила, что же она ничего не выпьет и, может, ей нездоровится, она взяла руку Любови Аркадьевны и, ласково ощупывая косточки, сказала:
— Дорогуша моя. Мы тут пьем да несем чепуху, а люди, поди, за нас, не знай где кровью исходят.
Она покосилась на Пастухова, поняла, что он слышал ее, и уже громче договорила:
— Признаться вам, милые, я об Аночке нашей нынче молебен отслужила. Она хоть и нехристь, но такой души женщина, что бог ей простит.
Тогда Любовь Аркадьевна перехватила ее руки и сама начала ласкать их благоговейно:
— Не поехать ли уже домой, тетя Лика?
— Да я давно думаю… Машины-то, видела, чай какие теперь? Надели на фонари на ихние шоры какие-то, словно лошадям. Чтобы не пугались, что ли?.. Противно ездить-то стало. (Она повернулась к Пастухову.) Ничего, что я молебен-то отслужила?
— Абы не панихиду! — вырвалось у него, и он даже не пожалел, что напугал нечаянным словом милую старуху. Ради приличия он вынул из рук Доростковой ее горячую маленькую кисть и поцеловал.
Он видел, как Юлия Павловна лихорадочно перелистывает жиденькую стопку нот, догадался, что жена будет петь, и от скуки у него физически засосало под ложечкой.
Нет, пир не задался. И Александр Владимирович с тоскою выжидал: скорее бы, скорей разъезжались гости.
После отъезда городских гостей, когда совсем рассвело, хозяева вышли за ворота проводить Гривниных и Нелидова.
Договорили о том, что тетя Лика все еще необыкновенно жива, и — нам бы вот такую старость (ничего так не старит, как годы, — заметил Пастухов, вспомнив остроумца Власа Дорошевича); о том, что Ергаков невозможен с его привычкой толкать локтями (на мне не осталось живого места! — сказала Юлия Павловна); о том, что Доростковы забавны своим взаимным обожанием, но что они трогательные и хорошие люди.
— Что за воздух! — воскликнул Никанор Никанорович, раздувая ноздри.
Заломив как можно выше руки, он вдруг обрушил объятия на свою супругу и потом так же внезапно и сильно перецеловал всех подряд.
— Боже, откуда эта уйма темперамента! — сказала Юлия Павловна.
— О, вы не знаете, когда он выпьет… — поправляя волосы, сказала довольная Евгения Викторовна.
— Подумать только! — опять, но уже печально воскликнул Гривнин. — В такое утро где-то там в Белоруссии…
Он оборвал себя, схватил под руку Евгению Викторовну, потянул ее за собой, враскачку шагая.
— Идем, старуха, на плотину, смотреть восход!
Распрощавшись, Нелидов пошел было за Гривниными, но вернулся.
— Я тебе хотел сказать, Александр. Выкопай у меня осенью мичуринки. Пересади себе… Какие полюбятся.
Он говорил торопясь, нетвердым голосом, будто ему было неловко.
— Брось, к черту! Вернешься, позовешь меня чай пить с вареньем из твоего пепин-шафрана, — сказал Пастухов.
Лохматые брови Нелидова поднялись высоко, он сорвал пенсне с переносья и глазами, необычно большими для постоянного его близорукого прищура и вспыхнувшими отсветом теплого востока, смотрел через голову Пастухова.
— А наша возьмет верх, — сказал он новым, задорным голосом забияки и прищуренно впился взглядом в глаза Пастухова.
— Дождаться бы, — помолчав, ответил Пастухов.
— Дождаться — не штука. А вот добиться! — сказал Нелидов, мотнув головой, словно откидывая со лба волосы (он стригся коротко), быстро пошел догонять Гривниных.
Пастухов с женой немного поглядели ему вслед.
— А ведь все может быть! — пробормотал Александр Владимирович.
Они возвратились в сад, он поднял с земли слегу запереть ворота. Где-то на деревенской стороне зазвучала и сразу оборвалась негромкая песня: молодежь, наверно, догуливала проводы товарищей.
— Что может быть?
— Может быть, мы видели Леонтия последний раз.
— Типун тебе на язык, — сказала Юлия Павловна и неохотно улыбнулась.
Вдруг обычным своим жестом она зажала ладонями виски.
— Шурик, милый! Ты должен… Ты просто меня прибьешь! Она и правда пугливо покосилась на слегу, которую он заносил одним концом кверху, чтобы сунуть в железную скобу на верее ворот.
— Что такое? — спросил он безучастно.
— Ты прости. Я совершенно позабыла, с этими гостями… за разговорами…
— Ну, что, что? — повторил он, с ленивым усилием тыча засовом и все не попадая в скобу.
— Ты не поверишь, — говорила Юлия Павловна, стараясь заглянуть в лицо мужу, — такая неожиданность! Сегодня поутру приходит вдруг Алеша…
Пастухов повернул к ней голову, помычал и застыл, продолжая неудобно держать на весу тяжелую слегу.
— Алеша, да, да, — подтвердила она, хотя было ясно, что он сразу понял, о ком она говорит.
— Ну?
— Ну… и так как он был проездом и не мог тебя дожидаться…
— Я вижу, не мог дожидаться, — перебил он. — Но ты, наверно, и не просила, чтобы он дожидался?
— То есть, как не просила? — сказала Юлия Павловна обиженно.
Пастухов досадливо бросил слегу наземь и огляделся с таким удивлением, словно не мог понять, как он попал в это место, в этот час и почему возится с этой дурацкой слегой.
— Он по какому-нибудь делу?
— Не представляю себе. Ему, вероятно, гордость не позволила высказаться, — проговорила Юлия Павловна свысока. — Он оставил записку. Пойдем, она у тебя на столе. И, пожалуйста, не сердись.
— Нет, — ответил он, — я посижу в саду. Брось записку в окно.
— Я принесу, — сказала она опять обиженно и деловитыми шажками пошла к дому.
Пастухов запер ворота, отряхнул руки, медля и останавливаясь, двинулся к скамейке под жимолостью.
Стояла нетронутая тишина, которая предшествует первым птичьим голосам. Уже все прояснилось, но сон вокруг еще длился, и холодок нет-нет пробегал по спине, сообщая телу Пастухова свежесть росной земли. Он поднял воротник пиджака, сел. Явился спросонья Чарли, несмело переставляя лапы, то вскидывая на хозяина, то виновато опуская глаза.
— Совести нет, дурак, — сказал Пастухов.
Чарли поблагодарил, потянулся передними лапами, поджимая хвост, потом задними; вытягивая кверху морду, зевнул и — оживленный — бросился по дорожке навстречу Юлии Павловне.
— Ты здесь? — спросила Юлия Павловна, издалека хорошо видя мужа, но все-таки вертлявыми движениями показывая, что ей трудно разглядеть за кустами, где он.
— Ты не простудишься? — сказала она и поплотнее укутала его шею поднятым воротником, садясь рядом.
Он молча взял у нее записку. Алексей писал: «Я проездом в Ленинград и, как приеду, наверно, буду мобилизован. Извини, что обращаюсь к тебе. Но ничего нельзя предвидеть. И я хлопочу не о себе. В случае мать лишится моей помощи, прошу тебя поддержать ее. Это единственная моя просьба. Перед уходом в армию я матери скажу, что оставил тебе эту записку».
— Он пишет — был проездом. Откуда?
— Он не сказал.
— Ты спросила?
— Но, я говорю, он пробыл всего несколько минут, — как будто дивясь нежеланию ее понять, ответила Юлия Павловна, но тут же сменила удивление опять на заботу: — У тебя неприятности?
— Время приятностей прошло, — сказал Пастухов раздраженно. — Ты так с ним ни о чем и не говорила?
— Я его все время оставляла, а он отказывался, боялся, наверно, опоздать к поезду. Я даже угощала его кулебякой, а он…
— Даже? — усмехнулся Александр Владимирович.
— По-твоему, я должна была умолять его на коленях? — громче сказала Юлия Павловна.
— По-моему, надо было, как я приехал, сказать, что он был.
— Ну, Шурик, ты же можешь понять, что я запамятовала! — протянула она с плаксивым выражением покорности и просьбы больше ее не мучить.
— Я съездил бы на вокзал повидаться. Поезда уходят поздно вечером.
— Но ты говоришь, извини, невероятные глупости! А гости?
— Это ты говоришь глупости. Алексей уходит на войну, — сказал он, значительно разделив слово от слова.
— Ужасно, — шепотом сказала она и поежилась. — Мне холодно.
Она вновь запахнула ему воротник, поцеловала его и поднялась.
— Мы поговорим в комнате. Не сиди долго. У меня зуб на зуб не попадает.
Она обхватила свои голые плечи крест-накрест кистями рук и побежала.
Александр Владимирович не только не сомневался теперь, что Юлии Павловне известно было содержание записки, но уверился также, что она вовсе не позабыла о приходе Алеши. Ей, как всегда, было неприятно напоминать ему об Асе, он это знал по прошлому. Но избежать напоминания она не могла, потому что скрыть приезд Алеши было нельзя, — она только оттянула передачу записки, может быть, действительно для того, чтобы Александр Владимирович не вздумал разыскивать сына на вокзале.
Когда он уверился в этом, лживость Юлии Павловны подняла и раньше знакомую ему неприязнь к ней, а эта неприязнь обратилась в подобие симпатии к прежней семье, — ему сделалось почти стыдно перед Алешей и Асей, чего он давно не испытывал. И чем он больше раздражался, думая о Юлии Павловне, тем сочувственнее начинал думать об Асе.
После шума и болтовни с гостями, в тихой чистоте утра чувства его постепенно собрались. Из возбуждения и рассеяния он перешел к сосредоточенности и заново увидел памятью свой разрыв с семьей так ясно, как глаза его видели каждый лист в саду и всякую замершую травичку в эти минуты восхода.
Это не были воспоминания, какие складно рассказываются самому себе в момент спокойной задумчивости. Это были нестройные куски картин без всякой последовательности, но отчетливые, вызывавшие беспокойную работу души, то очень далекие, то недавние, которым делалось теснее и теснее в памяти. Он будто глядел на свое прошедшее со стороны, а глаза его не переставали удивляться прелести утреннего сада, и у него росло ощущение прекрасной простоты этого мира рядом с уродством того, о чем он думал…