Кости холмов. Империя серебра — страница 121 из 169

Поначалу живейший интерес вызвало его вооружение, пока сунские солдаты заботливо вносили в опись все его снаряжение и неизрасходованный боезапас. Хитрые усмешки сунцев ужасно раздражали Сюаня. Затем дело дошло и до его казны. Всё – деньги, утварь, драгоценности – было разложено на огромном внутреннем дворе, где остатки сокровищ его отца казались сущей мелочью. Сюань уже в тот момент не был уверен, что когда-нибудь снова увидит свое богатство. Сундуки и ларцы с золотом и серебром канули в какую-то скрытую от глаз сокровищницу, может даже и не в этом городе. Взамен Сюаню выдали лишь ворох бумаг с печатями дюжины чинуш. Теперь он полностью находился во власти людей, считающих его в лучшем случае слабым союзником, а в худшем – досадной помехой в том, чтобы прибрать к рукам земли, которые сунцы издавна называли своими исконными владениями.

Озирая величавую панораму Цзянькана, Сюань в молчании стискивал зубы – только это выдавало в нем напряжение. Его огненные горшки и ручные пушечки здесь подвергли осмеянию. У них, видите ли, у самих этого добра навалом, да еще куда новее и мощнее. Себя они, понятное дело, считают неуязвимыми. Их армии сильны и хорошо вооружены, их города богаты. В глубине души Сюань с горькой язвительностью подумывал о том, что монголам не мешало бы развеять эту глупую самонадеянность. Нутро переворачивалось, когда сунские офицеры, бросая на Сюаня взгляды, перешептывались, что он-де просто отдал цзиньские земли ордам скотоводов. С особым смаком он представлял, как монгольский хан въезжает со своими воинами в Цзянькан, а хваленые сунские полки в страхе и смятении разбегаются.

От этой мысли Сюань улыбнулся. Солнце уже взошло, и вновь громко застрекотали ткацкие станки, как сверчки в трухлявом пне. День, как обычно, пройдет в бесконечном совещании со старшими советниками, где и он, и они будут старательно делать вид, что их разговор имеет какое-то значение, хотя сами лишь покорно ждут, когда сунский император вспомнит об их существовании.

В то время как Сюань оглядывал крыши Цзянькана, где-то неподалеку зазвонил колокол – их здесь было множество, с разными голосами, и звонили они много раз на дню. Одни отмеряли время, другие возвещали начало и конец рабочей смены, третьи звали чиновников в ведомства, четвертые – детей в школу… Как-то на закате в памяти Сюаня всплыло стихотворение из его детства; ожило ласковым воспоминанием, и губы сами собой зашептали строки:

Солнце туманится, в сумраке тонет.

Люди приходят домой, тает свет горных вершин.

Дикие гуси летят, манит их белый тростник.

В грезах моих врата в городе северном вижу.

Колокол бьет, но уже я меж явью и сном разделен.

На глаза сами собой навернулись слезы. Вспомнилась доброта отца, его нежность к нему, тогда еще робкому худенькому мальчику. Слезы Сюань сморгнул: не ровен час, кто-нибудь заметит и донесет о его слабости.


Из кобылиц Морол отбирал молодых, способных жеребиться. Их он подыскивал в запасном табуне, что следовал за туменами. Полдня прошло в дотошном, тщательном осмотре: имели значение и масть, и стать, и шкура должна была быть безукоризненной. Один из табунщиков стоял в немом отчаянии: еще бы, шаман выбрал двух лучших белых кобылиц, результат тщательного выведения и отбора на протяжении нескольких поколений. А уж сколько сил ушло на то, чтобы их вырастить! Из них еще ни одна не выносила жеребенка, так что их родословные прервутся. Но имя Угэдэя решало все, и почти священная привязанность пастухов к своим любимым животным не могла изменить их участи.

Прежде на равнинах такого не видывали. Нукеры так скучились вокруг юрты, где лежал Угэдэй, что Морол был вынужден просить их разойтись. Тогда они, спешившись, явились сюда со своими женами и детьми, изнывая от желания видеть чародейство с великим жертвоприношением. Ни одна жизнь не ценилась так высоко, как эта. Зачарованно, со страхом люди наблюдали за тем, как шаман точит и благословляет свои мясницкие ножи.

Хасар сидел вблизи того места, где на покрытом шелком ложе под закатным солнцем лежал Угэдэй. Хан был облачен в сверкающие доспехи. Рот хана то и дело открывался и закрывался, словно он просил пить. Глядеть на его побледневшую кожу было невыносимо: сразу шли в голову мысли о Чингисхане на смертном одре. От старого горя, помноженного на новое, у Хасара ныло сердце. Он старался не смотреть, когда двое сильных воинов вывели вперед белую кобылицу, придерживая ей голову. Остальных лошадей предусмотрительно отвели подальше, чтобы они не видели того, что происходит, но Хасар знал, что животные все равно учуют кровь.

Молодая кобылица уже нервничала, чуя в воздухе угрозу. Она взбрыкивала, скользя, садилась на задние ноги и как могла противилась сильным пальцам, вцепившимся ей в гриву. Светлая шкура была безупречна, без малейших шрамов, следов плети или язв от укусов насекомых. Морол выбрал лучших животных, и некоторые воины следили за действом с мрачным огоньком в глазах.

Перед ханской юртой Морол разжег костер выше своего роста, от которого запалил ветвь кедра, сбив огонь так, что от дерева пошел шлейф пахучего белого дыма. Вот шаман приблизился к Угэдэю и дымящей ветвью провел у него над грудью, очищая воздух и благословляя хана перед предстоящим ритуалом. Медленным шагом обошел неподвижно лежащую на спине фигуру, бормоча заклинание, от которого у Хасара встали дыбом волоски на шее. Его племянник Толуй – это было видно – внимал шаману зачарованно, самозабвенно. Он еще молод и не понимает того, что говорит шаман, а вот Хасар однажды слышал, как Чингисхан со свежей вражьей кровью на губах выговаривал слова на древнем языке.

Тьма, казалось, сгустилась быстрее, заглянув в пламя Моролова костра. Тысячи воинов сидели тихо, а тех, кто был тяжело ранен в бою, загодя отнесли подальше, чтобы их стоны не мешали проводить ритуал. Тишина стояла такая, что Хасару показалось, будто он все равно слышит их крики, далекие и пронзительные, словно птичьи трели.

С большим тщанием передние и задние ноги лошади связали. Животное с жалобным ржанием все еще упиралось, когда воины, стали заваливать его на бок. Лишенная возможности сделать шаг, кобылица неловко пала на землю и лежала, подняв голову. Один из воинов обеими руками обхватил ее мускулистую шею, удерживая на месте. Еще двое навалились на задние ноги, и все напряженно посмотрели на Морола.

Шаман, однако, не спешил. Он творил молитвы, произнося их то нараспев, то шепотом. Жизнь кобылицы он посвящал Матери-земле, которая примет ее кровь. А еще вновь и вновь испрашивал жизни для хана, чтобы духи его пощадили.

Посреди ритуала Морол приблизился к кобылице. При нем было два ножа, которые он, не прерывая молитвенного песнопения, должен был вонзить в то место, где заканчивалась шея и начиналась грудь. Трое воинов напряглись.

Проворным движением Морол всадил нож по самую рукоять. Фонтаном хлестнула кровь, жаркая и темная, обдав ему ладони. Кобылица содрогнулась и отчаянно заржала, всхрапывая и силясь подняться. Воины всем весом навалились на ее круп, в то время как кровь толчками выплескивалась с каждым биением сердца, обагряя воинов, изо всех сил удерживавших скользкую, судорожно бьющуюся плоть.

Морол положил лошади на шею ладонь, чувствуя, как шкура постепенно холодеет. Кобылица все еще билась, но уже слабее. Оттянув ей губы, при виде бледных десен шаман кивнул. Громким голосом он в очередной раз воззвал к духам земли и занес свой второй нож – с острым концом и тяжелой рукоятью, длинный, почти как меч. Дождавшись, когда кровоток достаточно ослабнет, Морол взялся пилящими движениями взрезать кобылице шею. Лезвие исчезло в плоти. Кровь брызнула с новой силой, а зрачки у лошади расширились и сделались бездонно-темными.

Когда Морол подходил к хану, руки его были обагрены кровью. Не осознавая того, что ради него делается, Угэдэй лежал недвижимо, бледный как смерть. Морол чуть заметно покачал головой и провел пальцем по щекам хана, оставляя на них красные полоски.

Все это время никто не осмеливался произнести ни слова. Люди сознавали магическую силу жертвоприношения. В тот момент, когда Морол смахнул с лица кровососущее насекомое, многие сотворили знак, оберегающий от злых сил. Еще бы, сейчас сюда, как мухи на падаль, слетались всевозможные духи.

Морол не терял надежды. Он кивнул своим помощникам, чтобы те уволокли погибшее животное и привели следующее. Он знал, что кобылицы, почуяв запах крови, будут строптивиться, но их, по крайней мере, можно избавить от вида мертвой лошади.

По окончании заклания жертвы он снова затянул песню. Оглядевшись, Хасар заметил, что многие воины предпочли разбрестись, чем своими глазами наблюдать, как клинок уничтожает такое сокровище.

Вторая кобылица оказалась более покладистой, не такой горячей. Она спокойно дала себя завести, но затем что-то учуяла. Вмиг ее охватила паника; она тревожно заржала и изо всех сил дернулась в попытке вырвать удила. Когда двое силачей напряглись, удерживая ее, натянутая струной узда лопнула, и животное вырвалось на свободу. В темноте оно метнулось в сторону Толуя и сбило его с ног.

Но далеко кобылица не ушла. Воины расставили руки и удержали ее, после чего проворно накинули новый недоуздок и привели назад.

Отделавшийся легкими ушибами Толуй, отряхиваясь, встал. Морол смотрел на него как-то странно, на что брат хана молча пожал плечами. Песнопение возобновилось, и вторую кобылицу быстро стреножили для того, чтобы отправить под нож. Ночь обещала быть длинной, а в воздухе все крепчал железистый запах крови.

Глава 13

Земля вокруг хана набрякла краснотой. Кровь дюжины кобылиц впитывалась в землю, но та уже не в силах была принять ее, и тогда кровь стала скапливаться лужей, над которой жужжали жирные черные мухи, одуревшие от запаха. Морол потемнел от крови, его дээл вымок. Догорали факелы, вставало солнце. Голос шамана был осипшим, лицо – грязным. В теплом сыром воздухе монотонно зудели тучи комаров. Шаман выбился из сил, но хан на своем ложе лежал все так же неподвижно, и его запавшие глаза были подобны темным дырам.