Мунке стоял и молча взирал на отца. Остальные минганы в тумене возглавляли опытные воины, повидавшие сотни, если не тысячи боев, больших и малых. Рядом с ними он чувствовал себя неоперившимся юнцом, однако теперь они не смели поднять на него глаз. Из уважения к Толую все хранили молчание, а Мунке понимал, что, блюдя честь своего отца, он и сам должен сохранять хладнокровие. Не хватало еще, чтобы сын знатного военачальника посрамил его своими слезами. И Мунке застыл, словно изваяние с каменным лицом. Тем не менее отвести от отца глаз он не мог. Толуй объявил воинам о своем решении, и все они были подавлены своей беспомощностью.
Завидев Хасара, скачущего с другой стороны лагеря, один из воинов негромко свистнул. Дядя Толуя пользовался у них заслуженным уважением, но все равно на подступе к реке они хотели его удержать. В такой день им не было дела, что это брат самого Чингисхана.
Толуй, пока ему завязывали волосы, стоял с отсутствующим взором. Из отрешенности его вывел свист, и он кивнул сыну, чтобы тот пропустил Хасара. Дядя спешился и приблизился к воде.
– Тебе понадобится помощь друга, – сказал он.
Взгляд Мунке скользнул по затылку старика.
Толуй в молчании смотрел из реки, после чего склонил голову в знак согласия и зашагал к берегу. Рабыни тронулись следом, и он терпеливо ждал, пока они его разотрут. Под ласковым теплом солнца напряжение частично прошло. Толуй бросил взгляд на ждущие его доспехи – груда железа и кожи. Доспехи он носил всю свою взрослую жизнь, а теперь вдруг посмотрел на них как на что-то чуждое, ненужное. Да еще и цзиньского образца, совсем уж не ко двору.
– Доспехи я надевать не стану, – сказал он сыну, который стоял в ожидании приказаний. – Собери все это. Может, когда-нибудь доносишь за меня.
Склонившись, чтобы поднять доспехи, Мунке боролся со своим горем. Хасар смотрел с одобрением, подмечая, с каким достоинством держит себя внучатый племянник. В глазах Хасара светилась гордость, хотя сам Мунке отвернулся, ничего не заметив.
Толуй смотрел, как женщины натягивали на себя одежду, чтобы прикрыть наготу. Одну из босоногих рабынь он послал принести из юрты его дээл, штаны и новые сапоги. Бегуньей она оказалась проворной, и многие воины провожали взглядом ее ноги, мелькающие на солнце.
– Все пытаюсь свыкнуться с мыслью, что это происходит наяву, – негромко признался Толуй; Хасар, поглядев на племянника, протянул руку и в молчаливой поддержке сжал его обнаженное плечо. – Когда я увидел тебя, меня охватила надежда. Думаю, какая-та часть меня так и будет до последнего момента дожидаться отмены приговора… Странно это все – то, как мы изводим себя.
– Твой отец гордился бы тобой, я это знаю, – ответил Хасар, чувствуя свою никчемность и неспособность подыскать нужные слова.
Как ни странно, из неловкого положения помог ему выйти сам Толуй.
– Думаю, дядя, сейчас мне лучше побыть одному, – мягко сказал он. – Со мной рядом сын, который меня утешит. Он же доставит домой печальную весть. Ты же понадобишься мне позднее, на закате. – Он вздохнул. – Тогда ты, несомненно, будешь нужен рядом. Ну а сейчас надо кое-что написать, кое о чем распорядиться…
– Хорошо, Толуй. Я вернусь с закатом солнца. И одно тебе скажу: когда все закончится, я прикончу этого шамана.
– Ничего другого, дядя, я от тебя и не ожидал, – усмехнулся племянник. – В самом деле, мне в том мире нужен будет слуга. Этот вполне подойдет.
Молодая рабыня возвратилась с охапкой чистой шерстяной одежды. Толуй натянул штаны из грубой шерсти, спрятав свое мужское достоинство. Пока он, раскинув руки, стоял и смотрел куда-то вдаль, одна из рабынь обматывала его поясом. Тут женщины ударились в слезы, и ни один из мужчин их за это не укорил. Толую самому было приятно, что его оплакивают красивые женщины. О том, как весть о его смерти встретит Сорхатани, он не отваживался и думать. Взглядом он проводил притихшего от горя Хасара, который вскочил на лошадь и, подняв правую руку, отъехал в лагерь.
Толуй сел на траву, а рабыни опустились рядом с ним на колени. Сапоги были совсем новые, из мягкой кожи. Вначале женщины обернули ему ноги шерстяной материей, а уже затем быстро и аккуратно натянули сапоги. Наконец Толуй поднялся.
Дээл на нем был из самых простых – ткань с легким подбоем и почти без украшений, если не считать пуговиц в форме крохотных колокольчиков. Вещь эта старая и когда-то принадлежала Чингисхану; с вышитым узором племени Волков. Проведя руками по грубоватой, немного шершавой материи, Толуй словно успокоился. Этот дээл носил отец, и, может статься, материя сохранила частичку его былой силы.
– Мунке, – призвал Толуй сына, – давай немного пройдемся. Надо, чтобы ты кое-что усвоил.
Солнце клонилось к закату, и в холодной предвечерней ясности день постепенно терял свои краски, отчего зелень равнин тускнела, делаясь серой. Сидя со скрещенными ногами на траве, Толуй смотрел, как солнечный диск садится, уже касаясь западных холмов. День прошел хорошо. Часть его Толуй провел со своими рабынями, на время забывшись в плотских утехах. Затем призвал второго командира и побеседовал с ним, поставив во главе тумена. Лакота – человек верный, надежный. Такой памяти своего начальника не посрамит; ну а со временем, когда Мунке наберется опыта, уступит ему место.
Среди дня появился Угэдэй и сказал, что сделает Сорхатани главой семьи брата, со всеми правами, которыми обладал ее муж. За ней останутся нажитое им богатство и власть над сыновьями. Мунке по возвращении домой достанутся остальные Толуевы жены и рабы, которыми он будет владеть, а также оберегать от притязаний тех, кто на них посягнет. Его родня будет благоденствовать под сенью великого хана. Это было самое малое из того, что мог предложить Угэдэй, но после этих слов Толую стало легче и не так страшно. Вот только хотелось напоследок увидеться с Сорхатани и с остальными сыновьями. Надиктовать писцам письма – это одно, и совсем другое – пусть хотя бы разок, ненадолго, вновь обнять свою жену, припасть к ней, сжать до хруста, ощутить благоухание ее волос.
Брат хана исподволь вздохнул. Как все-таки непросто сохранять мир в душе при виде заходящего солнца… Он старался удержать каждое мгновение, цеплялся за каждую минуту, но разум подводил: Хасар то уносился куда-то мыслями, то вновь возвращался к холодной реальности. Время утекало сквозь пальцы, как вода, струилось, как песок, и не удавалось удержать ни крупицы.
Вот уже тумены выстроились рядами перед жертвоприношением. Перед ними на траве встали Угэдэй с Хасаром и Морол. Мунке стоял чуть поодаль. Лишь ему хватало духа смотреть на отца, не отводя глаз, полных безмолвного ужаса и неверия, что все это происходит на самом деле.
Толуй сделал глубокий вдох, наслаждаясь напоследок запахом лошадей и овец, что доносил вечерний ветерок. Хорошо, что он выбрал простую одежду скотовода. Доспехи душили бы его, стягивая железом. А он сейчас стоит с нестесненной грудью, спокойный и чистый.
Он приблизился к небольшой группе людей. Мунке стоял, подобно оглушенному олененку. Отец, потянувшись, обнял его. Получилось неловко и коротко, но иначе – Толуй чувствовал по мучительным содроганиям плеч и груди Мунке – сын бы разрыдался.
– Я готов, – сказал он.
Угэдэй, скрестив ноги, сел на траву слева от него, Хасар – справа. Мунке после некоторого колебания тоже опустился на землю.
С враждебностью, которую невозможно было скрыть, они смотрели, как Морол крепит к медным котлам благовонные свечи. И едва над равниной змейками поползли струйки дыма, шаман затянул песнопение.
Грудь Морола была обнажена, кожа испещрена красными и темно-синими полосками. Глаза светились сквозь прорези маски, лишь отдаленно напоминающей человеческое лицо. Все повернулись на запад, и в то время, как шаман пел шесть песнопений смерти, все четверо неотрывно смотрели на садящееся солнце, медленно снедаемое горизонтом, до тех пор пока от него не осталась лишь золотая полоска.
Закончив посвящение Матери-земле, Морол затопал. Вспорол воздух жертвенным ножом, взывая к Отцу-небу. Голос шамана все креп, хрипло извергаясь горловым пением, – это был один из первых звуков, которые помнил Толуй. Слушал он отстраненно, не в силах отвести взора от золотистой нити, еще связующей его с жизнью.
Когда закончилось посвящение четырем ветрам, Морол сунул в сведенные руки Толуя нож. В меркнущем свете тот воззрился на иссиня-черное лезвие. Нужное спокойствие он обрел. Все вокруг сейчас стало предельно резким, обрело невиданную четкость. Он с глубоким вздохом приставил острие к своей груди.
Угэдэй, потянувшись, сжал ему левое плечо, Хасар – правое. Толуй чувствовал их силу, их скорбь, и от этого страх окончательно прошел.
Толуй поглядел на Мунке, на глаза которого навернулись слезы. В этом не было ничего постыдного.
– Позаботься о своей матери, сын, – выговорил Толуй, после чего стал, переводя дыхание, смотреть вниз, на острие ножа. – Время пришло, – сказал он. – Я – достойный выкуп за хана. Я высок, силен и молод. Я займу место моего брата.
Солнце на западе скрылось, и Толуй ткнул ножом себе в грудь, отыскивая сердце. Весь воздух вышел из легких одним долгим сиплым выдохом. Оказалось, что нет сил дышать и сложно побороть растущую панику. Как и какие именно делать движения, он знал: Морол объяснил ритуал до тонкостей. На него сейчас смотрел сын, так что надо было найти в себе силы.
Тело Толуя сделалось твердым. Каждый мускул напрягся, когда он попытался втянуть воздух и вонзить лезвие себе меж ребер, достав сердце. Боль обожгла, словно раскаленное клеймо, но он выдернул нож и в изумлении увидел струю хлестнувшей наружу крови. Силы покидали его, и Толуй стал заваливаться на Хасара, который ухватил руку племянника пальцами, поражающими своей силой. Толуй поднял на него благодарный взгляд; говорить он уже не мог. Хасар повлек его руку выше, сжав кисть, чтобы он не выронил нож.
Толуй осел, и тогда дядя помог ему провести лезвием по горлу. Он застыл, словно ледяная статуя, в то время как его горячая кровь фонтаном окатила траву. Он уже не видел, как шаман поднес к его горлу чашу. Голова беспомощно поникла, Хасар удержал ее сзади за шею. Последнее, что Толуй ощутил перед смертью, – это тепло прикосновения.