Кости холмов. Империя серебра — страница 138 из 169

Сопротивление было незначительным. Всех здешних воинов, рассыпавшись по улицам, быстро порубили. Вообще, захват города, любого, – дело кровавое. Никакого жалованья золотом или серебром монголы от Субудая и темников не получали. Город просто отдавался им на разграбление: бери что хочешь, угоняй в рабство кого хочешь. Оттого воины поглядывали на всякий город голодными глазами, а когда врывались, то командиры просто отходили в сторону.

Тут уж минганам удержу не было. Их право – гоняться по улицам за женщинами, рубить мужчин, хмелея от вина и насилия. Сказать по правде, Субудая уязвляло то, что его воины опускаются до такого скотского состояния. Как главный военачальник, он всегда держал несколько минганов трезвыми: вдруг враг опомнится и нанесет ответный удар или к нему поутру неожиданно подойдет подкрепление. А потому тумены заранее бросали жребий, определяя тех невезучих, кому придется всю ночь, дрожа на морозе, топтаться в строю, тоскливо слушая ор и вопли развеселого кутежа, изнемогая от желания к нему присоединиться.

Субудай раздраженно поджал губы. Город горит – и пускай горит, здесь возражений нет. Участь горожан орлока ни в коей мере не занимала: это же не его соплеменники. И тем не менее было в этом что-то… зряшное, недостойное. Это оскорбляло его чувство порядка. В самом деле: не успели занять город, как уже пьют и грабят. Случайная мысль о том, как бы отреагировали тумены, предложи он им вместо грабежа помесячное жалованье деньгами и солью, вызвала у Багатура усталую ухмылку. Чингисхан как-то сказал ему, что никогда не отдаст приказа, которому воины не подчинились бы. Он никогда не допускал, чтобы они видели границы его власти. Правда в том, что его они бы послушались и отошли от города. Побросали бы всё; трезвые или пьяные, но вышли б за стены и построились в боевой порядок. Во всяком случае, один раз. Один, но вряд ли больше.

Откуда-то снизу до Субудая донесся развязный пьяный смех и женское всхлипыванье. Багатур досадливо вздохнул, голоса приближались. Вскоре на звоннице показались двое воинов. С собой они волокли молодую женщину, явно с намерением с ней уединиться. Первый, ввалившись и завидев возле окна звонницы орлока, застыл на месте. Воин был сильно пьян, но взгляд Субудая имел свойство пронизывать любую хмарь. Пойманный врасплох, монгол попытался поклониться, но запнулся о ступеньку. Его товарищ сзади загоготал и выругался.

– Мир тебе, орлок, мы уходим, – заплетающимся языком произнес воин.

Его товарищ умолк. Но женщина продолжала сопротивляться.

Субудай обратил на нее свой взгляд и нахмурился. Одежда на ней добротная, даже богатая. Наверное, дочь какого-нибудь знатного семейства, где всех, возможно, уже перебили. Ее темные волосы, перехваченные серебряным обручем, растрепались, и длинные пряди болтались, пока она вырывалась из рук воинов. Женщина посмотрела на Субудая полными ужаса глазами. Он уже собрался было отвернуться: пускай проваливают и делают с ней все, что захотят. Но сами воины были не настолько пьяны, чтобы осмелиться уйти без его разрешения. У Субудая сыновей в живых не осталось, а дочерей не было вовсе.

– Оставьте ее, – скомандовал он, дивясь собственным словам. Он был командиром изо льда, человеком без эмоций. Чужие слабости он понимал, но не разделял их. А этот собор ему чем-то приглянулся – может, своими высокими сводами. Он убеждал себя, что его сердце тронула красота строения, а не животный страх девчонки.

Воины тут же ее отпустили и ринулись вниз по лестнице, радуясь, что ушли от наказания, а то и кое-чего похуже. Когда смолк торопливый перестук их шагов, Субудай обернулся и вновь оглядел город. Москва теперь горела ярче и дружнее. К утру бо́льшая часть города превратится в пепел, а камни так разогреются, что сложенные из них стены треснут и полопаются.

У себя за спиной он расслышал всхлип и негромкий шорох: женщина осела по стене.

– Ты меня понимаешь? – поворачиваясь, спросил он на цзиньском.

Она смотрела безучастно, и он вздохнул. Русский язык не походил ни на один из языков, на которых он мог изъясняться. Кое-какие слова Субудай выучил, но явно не те, чтобы дать ей понять: она в безопасности. А между тем она по-детски пристально продолжала на него глядеть. Что бы сейчас почувствовал отец? Девушка понимала, что обратный путь вниз по лестнице ей заказан. Около церкви и по прилегающим улицам бродят лихие люди – буйные, кровожадные, пьяные. Далеко ей не уйти. Уж лучше оставаться на звоннице: здесь хотя бы тихо. Когда несчастная, подтянув к груди колени, тихо и горько заплакала, Субудай тягостно вздохнул.

– А ну, замолчи! – бросил он, внезапно разозлившись оттого, что она нарушила этот краткий миг покоя.

Он обратил внимание, что она босая: то ли потеряла сапоги, то ли их сняли. Ее босые ступни были исцарапаны.

От тона Субудая она умолкла, а он какое-то время смотрел на нее, пока она сама не подняла на него глаза. Тогда он протянул раскрытые ладони, показывая, что не вооружен.

– Мень-я зовут Тсобу-дай, – медленно, по слогам выговорил он, указывая себе на грудь. Ее имени он спросить не мог, поскольку не знал как.

Он терпеливо ждал, и она немного осмелела.

– Анна, – произнесла она, а затем последовал поток слов, Субудаю совершенно непонятных. Свой словарный запас на русском он уже исчерпал.

– Оставайся здесь, – сказал он, жестом обводя звонницу. – Здесь ты в безопасности. А я теперь пойду.

Багатур двинулся мимо нее. Вначале Анна испуганно вздрогнула и отпрянула, а когда поняла, что он собирается спуститься, то вскрикнула и заговорила вновь, широко раскрыв глаза.

Субудай подавленно вздохнул:

– Ладно, ладно. Субудай остается. Но только до восхода солнца, ты меня поняла? Потом я уйду. И воины уйдут со мной. А ты тогда отыщешь свою семью.

Увидев, как он поворачивает обратно к окну, Анна решительно двинулась вглубь звонницы и, по-детски шмыгнув носом, уселась у него в ногах.

– Чингисхан, – сказал Субудай. – Слышала это имя?

Увидев, как ее глаза расширились, Субудай горько усмехнулся:

– Еще бы! О нем будут говорить еще тысячи лет, Анна. Даже больше. А вот про Субудая – нет. Его и не вспомнят – человека, что одерживал для него победы, служил ему верой и правдой. Имя Субудая – лишь дым на ветру.

Анна не понимала, но голос воина успокаивал, и она, подтянув ступни к груди, свернулась у его ног калачиком.

– Теперь его нет, девочка. А вот я остался в одиночестве за мои грехи. Вам, христианам, думаю, это понятно.

Она смотрела все так же безучастно, и ее непонимание заставило Субудая выговорить слова, давно лежавшие на дне души.

– Жизнь моя мне более не принадлежит, – тихо сказал он ей. – И слово мое не имеет цены. Но долг остается, Анна, покуда я дышу. Таков мой удел.

Было заметно, что на холодном воздухе она дрожит. Тогда, со вздохом сняв с себя подбитый мехом плащ, Субудай укутал ее так, что осталось одно лицо. Без теплой ткани на плечах Субудая вскоре начал покалывать морозец, но это неудобство его нисколько не тяготило, скорее наоборот. Дух его пребывал в смятении, сердце снедала печаль. Положив руки на каменный подоконник, он ждал рассвета.

Глава 20

При виде Сорхатани Яо Шу вскипал от злости. Воздух во дворце и тот теперь был не таким, как прежде: он тонко благоухал ее ароматом. В свое новое положение при дворе Сорхатани облеклась, как в дорогой наряд, упиваясь количеством приставленных к ней слуг. Угэдэй даровал ей все титулы ее мужа. Благодаря одному ловкому ходу в ее власти оказалась сердцевина монгольских степей – земли, где родился и вырос Чингисхан. Сам собой напрашивался вопрос: а предвидел ли хан все последствия, когда давал Толую подобные обещания?

Другая бы на месте Сорхатани потихоньку передала земли и титулы сыновьям. Угэдэй, разумеется, рассчитывал именно на это. Но Сорхатани стремилась к большему. Только нынешним утром Яо Шу был вынужден поставить свою подпись на указе о выделении ей из ханской казны денежных средств. На бумагах стояла личная печать Толуя, и Яо Шу не мог отказать его вдове. Под его кисло-скорбным взглядом целые груды золота и серебра упаковали в деревянные лари и передали телохранителям Сорхатани. Оставалось лишь гадать, на что она пустит драгоценный металл, которого хватило бы на строительство дворца, или поселения, или даже мощеной дороги посреди пустыни.

Сидя сейчас перед Сорхатани, Яо Шу беспрестанно повторял в уме буддистскую мантру, стараясь мысленно успокоиться. Эта женщина принимала его словно подчиненного, прекрасно осознавая, что подобное обращение коробит ханского сановника. От него не укрылось, что чай им подавали слуги самого Угэдэя. Безусловно, Сорхатани намеренно выбрала тех из них, которых Яо Шу знал лично, и все для того, чтобы продемонстрировать свою власть.

Принимая пиалу, Яо Шу хранил молчание. Чай он пригубил, отметив про себя качество цзиньского листа. Должно быть, из личных запасов хана – невероятно дорогой, доставленный с плантаций Гуанчжоу. Ставя пиалу, советник хмуро подумал: «Надо же, всего за несколько месяцев эта женщина сделалась для хана незаменимой». Ее энергия потрясает, но еще больше впечатляет то, как искусно она угадывает нужды и желания Угэдэя. Особенно уязвляло, что он скрупулезно выполнял все приказы хана, не нарушал покоя и уединения повелителя. Советник служил Угэдэю верой и правдой, ничего против него не замышлял, и вдруг эта особа с шумом ворвалась во дворец и в одночасье присвоила себе власть над слугами, да так, будто имела на них право с рождения. Помнится, не прошло и дня, как она проветрила и обставила себе покои рядом с покоями Угэдэя. Слуги восприняли это как должное, поскольку так якобы распорядился хан. Хотя Яо Шу подозревал, что она стократ преувеличила слова хана, Сорхатани впилась в придворную жизнь, словно клещ в кожу. Сейчас он внимательно следил за тем, как она пьет свой чай. Его внимательные глаза подмечали, что платье на ней драгоценного зеленого шелка, волосы уложены и закреплены серебряными брошами, а лицо припудрено так густо, что кажется фарфоровым, такое же прохладное и совершенное. Выглядеть и держаться она старалась как цзиньская дама благородных кровей, и только на его взгляд отвечала со спокойной прямотой своих соплеменников. Взгляд ее сам по себе был Яо Шу вызовом, и он изо всех сил старался на него не отвечать.