Костры детства — страница 2 из 7

Совсем погаснет костёр, останется от него только белесая круговина пепла. Выше поднимется полная луна, и в её волшебном, таинственном свете видно, как вдалеке укладываются спать кони, как долго умащиваются они, всхрапывают, ложась на бок и откинув усталые ноги. Все спят. А ты ещё слушаешь, как за холмом, в деревне, лают собаки и где-то за лесом, на болоте, кричит выпь. Потом и тебя сморит сон, залезешь ты под тёплый, пахнущий овчиной полушубок и словно нырнёшь куда-то в добрую, желанную, по-матерински ласковую тьму…

Как только забрезжит заря, все начинают потягиваться, просыпаться. Повлажнели от прохладной росы попоны, свитки, армяки. Не хочется вылезать из-под тёплого полушубка, но, ничего не поделаешь, надо вставать. Деды и дядьки тебя торопят. И бежишь ты к холодному лесному роднику, наскоро ополаскиваешь лицо, доедаешь вчерашний картофель, берёшь уздечки и идёшь запрягать отдохнувших за ночь коней.

И снова шагаешь и шагаешь по борозде, на поворотах очищаешь сверкающий, как зеркало, лемех плуга от налипшей земли и пашешь поле до полудня, пока не пригреет весеннее солнце и не станут короче тени коней.

В полдень мать или сестра принесут из деревни бережно укутанный полотенцем горшок глиняный. Выпряжешь, отгонишь к лесной опушке запотевших коней и усаживаешься обедать. И каким вкусным, каким наваристым покажется тебе горячий куриный суп с домашней лапшой! И хотя ещё молоко у тебя на губах не обсохло и от нетерпения ты потягиваешь носом, весь ты преисполнен гордости и стараешься держаться как взрослый мужик-работяга. К обеду приступать не торопишься и ешь медленно, молча, как велели отцы и деды. А впрочем, ведь ты и впрямь работяга: всю весну в поле, почернел от ветров и солнца, руки твои в мозолях, а босые ноги в царапинах. Чем не мужик?

Видно, потому присевшая у борозды мать глядит на тебя с плохо скрытой жалостью и с уважением. Она долго молчит и только подкладывает тебе то куриную шейку, то крылышко, то какую-нибудь лепёшку.

— Кушай, сынок, кушай, — говорит мать. — Недельку ещё поработаешь, потом брат тебя сменит, а ты опять пойдёшь в школу, будешь навёрстывать то, что пропустил…

И вновь под ногами у тебя тёмная, уходящая назад борозда, ты бредёшь по сырой, прохладной земле, слышишь, как потрескивают срезаемые острым лемехом корни бурьянов, мелькают перед тобой конские копыта, а ты вцепился в чапиги, держишь плуг изо всех сил, чтобы борозда шла ровно, чтобы нигде не было ни одного огреха, потому что за каждый огрех тебя будут ругать и языкатые девчонки долго будут смеяться над тобой, незадачливым пахарем, негодным сопливым мужичишкой, который не умеет пахать и борозда у него такая кривая, будто ленивый вол на ходу помочился.

А вечером, когда зайдёт солнце и повеет сумеречной прохладой, ты выпряжешь сморенных коней, запотевшие, с белыми натёками мыла конские бока по-хозяйски оботрёшь клочком сухой травы, сядешь верхом на серую борозденную кобылу, вороную — подручную — привяжешь поводом справа и едешь потихоньку к лесному роднику. Пока шажком доберёшься до родника, кони охолонут, остынут немного, их можно будет напоить. Ведь ты давно уже знаешь, что разгорячённым работой коням воду давать нельзя, их сразу можно «запалить», и тогда крепкие конские ноги потеряют силу, ослабеют. Потому, хоть и хочется тебе поскорее прилечь на попону, потянуться всем телом и замереть в блаженстве, едешь ты тихо, придерживая коней.

В лесу, у родника, свежо и прохладно. Пахнет молодой травой, сыростью. Где-то в гущине подлеска перекликаются птицы, бродят ежи, исхудавшие за зиму ласки. Ты слышишь лесные голоса, невнятные шорохи, всем телом чуешь полную неизведанных тайн жизнь земли. Руки и ноги ноют от сладкой усталости, и так тебе хорошо, что ты вдруг в какой-то несказанно прекрасный миг начинаешь испытывать наслаждение трудом, радость работы пахаря-земледельца.

Приникнут к роднику, долго пьют чистую холодную воду верные твои друзья кони. Пофыркают, на минуту оторвутся от воды и стоят, раздумчиво слушая журчание родника. С их нежных, бархатистых губ стекают, звонко падают на обомшелые камни прозрачные капли. Постоят кони, подумают и опять наклоняют к роднику гривастые головы и снова пьют…

А там, на заветной опушке, уже призывно пылает костёр. Кто-то жарит картошку, кто-то в измятом солдатском котелке подогревает чуть приправленный салом жидкий кондер. Проворные девчонки поужинали раньше всех. Они охотно помогают дедам и дядькам помыть опустошённый кувшин, бутылку, ложки.

Хотя мы, считающие себя мужиками, «зелёные» пахари, смотрим на девчонок с лёгким презрением, потому что вроде бы и не их дело ходить за плугом, а тем более пасти коней в ночном, втайне каждый из нас вздыхает по какой-нибудь Танюшке, Соне или Фросе. Во-первых, нам известно, что после гражданской войны не в каждой семье отцы остались живыми, что нелегко работать женщинам-вдовам, у которых на плечах целая куча детей-сирот и среди них ни одного парня. Видно, потому даже самые разухабистые из нас жалеют девчонок, стараются хоть чем-нибудь помочь им: запрягут и выпрягут коней, на отдыхе почистят и отрегулируют плуг, носят здоровенные вязанки сушняка для костра. Во-вторых, каждому из нас хочется казаться заправским мужиком, при случае прихвастнуть перед товарищами: вот, мол, Танька меня вчера поцеловала, а ночью я грелся под её полушубком. Ничего этого, конечно, не было и в помине, но нам хочется, чтоб так было, потому что больно хороши наши труженицы-девчата. Глядишь, идёт какая-нибудь из них за плугом, румяная, стройная. Упадёт ей на плечи старенький материнский платок, а степной ветер растреплет каштановую с рыжинкой косу, и кажется тебе, что никого нет лучше её. А она, чтоб не захлюстать подол в росных бурьянах, подоткнет повыше платьишко и шагает по борозде крепкими своими аккуратными ножками, так, будто не идёт, а танцует на пахоте. Это ничего, что босые её ножки исцарапаны колючим старником, потемнели от пыли. Вечером она побежит к лесному роднику, умоется, ополоснётся, настороженно оглядываясь, чтоб какой-нибудь озорник не сглазил её девичью красу, и идёт к костру свежая, чистая, быстрая, будто и не шагала весь день за плугом. Идёт, скромно потупив голову, на ходу заплетая густую, растрёпанную косу, а сама так и стреляет карими своими глазами, словно хочет обнять весь наполненный птичьими песнями, запахами первых весенних цветов и земли блистательный мир…

Горит костёр. Плывут над полями, над перелесками протяжные песни: про разбойников, которые среди лесов дремучих несут раненого товарища; про растущую на крутой горе калинушку-размалинушку; про корабль, на котором плывёт молодой солдат; про казака, скачущего через долину, чтобы повидать свою милую; про коварную казачку, которая ему изменила и другому сердце отдала. Глядя в звёздное небо, поют седые, бородатые деды и дядьки, куда-то в немыслимую даль тонко и нежно ведут песню девчонки, ломкими, хрипловатыми от ветров голосами мы, «зелёные» пахари, подпеваем им, и, словно белые лебеди, летят наши песни далеко, далеко. Летят над перелесками, над просёлочными дорогами, над холмами и долинами, над полями, которые исхожены нами, и такое в душе у тебя тихое счастье, что готов ты заплакать от любви к земле, к полям, к людям и зверюхам, к деревьям и травам, ко всему живому, трепетному, что окружает тебя, уставшего и счастливого от нелёгкого многодневного труда…

Костёр горит, сыплет искрами. И так хорошо лежать у огня, слушать неторопливый рассказ о герое Котовском, который проходил с бригадой по нашим местам, бил беляков и гарцевал на коне, одетый в синюю венгерку и в огненно-красные галифе; о жизни Василия Ивановича Чапаева, о Блюхере, о Фрунзе, которых видели дядька Павел или дед Митрофан. И тебе самому уже кажется, что ты герой, что скачешь ты по полю битвы, рубаешь белогвардейцев и на остро отточенном, до зеркального блеска начищенном твоём клинке пылают огненные отсветы пожаров…

Чуть дальше, за перелеском и за кривой балкой, на склонах дальнего холма и у невидимого в ночной темноте просёлка тоже горят костры. Ты знаешь, что там, у костров, сейчас тоже отдыхают, пасут коней пахари и так же поют песни про плывущий по синему морю корабль, про злую кручину — подколодную змею, которая извела добра молодца, и так же слушают рассказы о героях минувших войн, о зачарованных кладах на сельских кладбищах, о поимке бандитов-махновцев. Тебе ведомо не только это. Ты знаешь, у какого костра кто сидит, потому что все эти люди, жители окрестных хуторов, — друзья твоего деда и твоего отца, твои друзья и подружки, которые так же, как ты, исходили не одно поле на этой чуть всхолмленной нелёгкой земле…

Костры, костры! Сейчас, через многие годы, через всё, что пережито, что навсегда потеряно и что найдено, сквозь войны и горе, радость и надежды, светят они мне оттуда, издалека, от начала дорог, согревают душу и не меркнут, не гаснут вечно манящие незабвенные костры детства…



Мы, подростки, любили поля во все времена года. Весной, когда отцы наши, кто вручную, а кто сошниковой сеялкой, засевали мягкую пахоту пшеницей, рожью, овсом, ячменем. Летом, когда приспевала пора уборки и вся деревня от мала до велика выходила на жатву с ночёвкой в поле. Осенью, когда чисто убранные поля нежно и слабо зеленели поздней отавой, а по отаве ходили коровы, лакомясь последней свежей травой. Мы любили наши поля и зимой. Соберёмся, бывало, в лес за хворостом, бредём в старых, видавших виды полушубках, в залатанных валенках, снег под низким солнцем отливает желтизной, мороз румянит, пощипывает щёки, а мы идём и вспоминаем: на этом поле, ещё совсем недавно бродил байбак, там дед Иван подрезал косой перепёлку, потом лечил её дома, а там прошлой осенью дядя Петро видел волка.

Мы по-сыновьи любили каждое поле, потому что наши поля кормили не только нас, малых пахарей-несмышлёнышей, но и многих людей, которых мы не знали и никогда не видели в лицо. Мы гордились скупой похвалой отцов и матерей и понимали, что похвалу эту заслужили трудной работой на земле…