Отсыпаемся и приходим в себя после сумасшедшей работы на могильнике, приводим в порядок дневники, планы и, вываливаясь из дома после обеда, растягиваем свои спальные мешки на молодой зеленой траве.
— Ишь, лодыри, разлеглись! Гнать вас на работу некому. Сам начальник такой же…
Худой, горбоносый, как отец, подходит и присаживается рядом Павел. Перемазанный мазутом комбинезон, черные в ссадинах руки моториста…
— Ну, что лаешься? Вот ты свое сейчас отработал и тоже лежать будешь, пузо отращивать…
— Не… Мне крыльцо чинить надо. Жена и так пилит.
— Это не она тебя украсила?
Левый глаз его вспух, и даже сквозь копоть и грязь пробивается зеленоватый отлив синяка.
— Тесть это. Заспорили мы с ним давеча, вот и пошумел.
— А ты ему? — любопытствует Саша.
— Тоже дал… — неуверенно отвечает под общий хохот Павел и ухмыляется.
Врет. И сам знает, что все знают. Петру Корину сдачи дать трудно. Такому быку не в ремонтной бригаде работать, а с кистенем под дубами посвистывать.
Дом силача и буяна стоит на Польце, на правобережной части стоянки. Громадный, широкоплечий, с ярким бельмом на глазу, отчаянный матерщинник и задира — это первый браконьер на Вексе, от которого отступились все инспектора из рыбнадзора. Он платил штрафы, ему резали верши, отнимали остроги, но справиться с ним было невозможно. По ночам он отправлялся на лодке на озеро, надевал гидрокостюм, который привез ему один из его бесчисленных дружков, и сетью в одиночку черпал рыбу.
Дик и неуемен бывал Петр во хмелю, и только его жена, такая же крепкая и мускулистая баба, могла его урезонить и уложить спать.
Петр уважал археологию «за непонятность». Его, как, впрочем, и других обитателей поселка, поражала очевидная наша никчемность, «закапывание деньги в землю».
— Ты мне, Леонидыч, уважение сделай! — говорил не раз Корин, присаживаясь рядом на бровку раскопа. — Вот я кто есть? Рабочий человек, хоть и пью. Сделал я дело — гони мне за это монету. Не сделал — хрен с тобой, можешь не платить, пойду и плотвы начерпаю… Петр Корин без денег не будет! Но вот на тебя мне, Леонидыч, смотреть завидно. За что тебе-то деньга идет? За черепки старые? А может, ты и не копаешь здесь, не ищешь: прошлогодние черепки покажешь в Москве, а на них печати-то нет! План-то где твой, чтобы спросить с тебя? А? Вот я и говорю — возьми меня в свою академию. Две бутылки поставлю, не пожалею, ей-ей! Что ваша наука — ведомости на зарплату составлять? Я, знаешь, как их составляю…
Переубедить в этом Корина было нельзя, как, впрочем, и отучить от драк и браконьерства.
Такого-то тестя и получил в приданое за женой Павел.
— Пройдет! — машет он рукой. — Впервой, что ли? А я сегодня, пока вы спали, двух подъязков выудил.
— Где? — просыпается Вадим.
— Вон там, у кустика, граммов триста-четыреста будет.
— На червя?
— На червя. Попробуйте.
Он поднимается, потягивается, трогает припухший глаз.
— Только леску побольше ставьте, да и крючок смените. А то сорвет…
Мне надо в город. Погода словно по заказу. На светлом, теплом, будто вымытом небе ни пушинки. Мотор работает ровно, на басовой ноте, и, вырвавшись на простор озера, лодка делает скачок и устремляется к белеющим вдали домам Переславля.
Ровный, идеальный овал, «глаз земли», сердце края. Когда смотришь на город с противоположного берега, по большой десятикилометровой оси, можно даже уловить вздувшуюся линзу воды, созданную земным притяжением.
Как называли озеро в неолите? Увы, этого мы никогда не узнаем. Возможно, так же, как и сейчас. Плещеево — плещется оно всегда. Это единственный ответ, который давали, да и теперь дают любопытствующему человеку. А налево, на крутом берегу, как раз под белой церковкой села Городища — валы древнего города Клещина. Тогда согласно историкам и само озеро называлось Клещино, от славянского слова «клецкать» — «плескать». Так что теперешнее название — простой перевод, калька.
Может, и первоначальное славянское тоже перевод? Только с какого языка?
— С угро-финского или финского, — скажет кто-то из лингвистов.
— До славян здесь жила меря, а меря — племя финское, — добавит историк. — А когда сюда пришли славяне, меряне растворились в пришельцах без следа…
Но я археолог и пока молчу. На этот счет у меня есть своя теория. Она основана на черепках и угольках от костров неолитических стоянок, на размышлениях у костров, которые я тоже разжигал на этих берегах, и когда придет время, я о ней скажу. Сейчас мне просто хочется смотреть на берега, чуть подернутые влажной дымкой тумана, и, свесив голову, следить, как вскипают под носом лодки маленькие пенные барашки, а позади расплывается гладкий, словно маслянистый, след…
Переславль вырастает из воды. Он незаметно приближается, растягивается по излучине берега, как бы пытается охватить озеро своими густыми вековыми ивами, в которых прячутся церкви полуразрушенных монастырей, плывет навстречу белыми строениями.
Перед городом застыли на воде длинные лодки рыбаков, с незапамятных времен ведущих здесь свой промысел. Правда, в последние годы рыболовство умирает. Молодежь уходит на фабрики и заводы. В колхозе работают только старики. И на волнах, оставленных нашей лодкой, покачиваются сейчас не профессионалы, а все те же любители: и свои, местные, которым выходить на работу во вторую смену, и приезжие искатели рыбацкого счастья.
Прямо по носу лодки среди зеленой кущи деревьев поднимается белая и стройная церковь Сорока святителей. Она стоит в самом устье Трубежа, ориентир для возвращающихся рыбаков, на том же месте, где стояла ее деревянная предшественница, обновленная Александром Ярославичем Невским. Это церковь рыбацкая, построенная рыбаками в 1775 году на свои деньги, кирпичная, с узорчатыми наличниками, причудливыми фронтонами и артистической работы резным иконостасом, хранящимся теперь в музее города. Отсюда, от озера, и до валов вдоль Трубежа, протянулась Рыбачья слобода, наша «северная Венеция».
Впритык вдоль обоих берегов — лодки, лодчонки, катера, тяжелые, осадистые ялы; лодки на всякий вкус и цвет — желтые, красные, синие, зеленые, белые, полосатые, с моторами и без моторов, но преобладают все же свои, переславские, вытянутые «на три волны» дощаники, на которых можно и сеть сложить, и рыбу, и полстога сена перевезти, и дрова…
Много лодок — не то слово. Когда попадаешь в Рыбачью слободу на Трубеж, вытянувшийся извилистым зеленым коридором, над которым по сей день смыкаются, правда, изрядно поредевшие, тяжелые кроны двух- и трехсотлетних ив, кажется, что весь он состоит из одних лодок. Они высовываются из-под навесов, выплывают из сарайчиков на сваях — гаражей, сохнут, просмаливаются, шпаклюются на берегу. А вот на катках, среди щепы и стружек, плачет медвяными потеками янтарной смолы, выступившей из пазух, только что родившееся судно…
Но даже отслужив свой век, прохудившись и сгнив, старая лодка продолжает здесь свою жизнь.
Белые чайки сидят на мостках, сбитых из лодочных днищ, обросших зелено-рыжими космами водорослей; старыми бортами обиты завалинки изб, залатаны крыши амбаров, укреплены изгороди палисадников, огороды, причалы. На берегу на сушилах колышутся под ветром сети — многометровые «выпорки», которыми ловят здесь знаменитую переславскую селедку-ряпушку.
Маленькая серебристая рыбка, которую надо жарить в собственном жиру, солить или томить до темно-золотого цвета в белом дыму ольхи, издавна была предметом гордости переславцев. Она стала эмблемой города, перешла из темной глубины озера на синее поле городского герба.
Смуглый жизнерадостный гигант с курчавыми волосами и шумной негритянской кровью, хохотун, рассказчик и любимец женщин, готовый на всякие проказы великий писатель и не менее великий кулинар и гурман Александр Дюма-отец посетил Переславль в 1858 году специально, чтобы отведать переславской ряпушки. В очередном письме сыну из России он писал: «Ты знаешь, что я люблю селедку, и потому не удивляйся, что я ездил в Переславль, чтобы полакомиться ею…»
С тех пор как Переславль стал частью Московского княжества, на торжественных обедах и церемониях в Кремле к великокняжескому столу неизменно подавалась переславская селедка. К началу XVI века Рыбачья слобода и само ремесло становятся уже собственно дворцовыми владениями, и количество выловленной рыбы здесь строго регламентируется.
«Да рыболовам же ловить сельди на царя и великого князя безурочно; да на царя же ловити им на подледной ловле две ночи, на царицу — ночь, на поледника — ночь, да на стольника — ночь; да на двух поместников по ночи… Да рыболовам же дано круг озера Переславского от воды суши 10 сажен для пристанища, где им неводы и сети вешати…» — указывал в 1506 году Василий III.
В этих уставных грамотах, писанных в столбец скорописью, среди имен переславских рыбаков много таких, что и сейчас можно найти под ветлами Трубежа. Их владельцы выходят на рыбную ловлю, и грузила из обожженной глины на сетях даже археолог не может отличить от древних переславских грузил, попадающихся при раскопках.
— Василь, ты сегодня куда?
— К Говельнику. А то на Симанец пойду…
— Егор в позато воскресенье у Тресты пуда два взял…
Голоса разносятся над водой и глохнут в ивовых купах. Рыбаки собираются на промысел. С незапамятных времен от отцов, дедов и прадедов передаются названия тоней озера. И хотя многие из них уже стали совершенно необъяснимы — от одинокого дуба не осталось пня, мокрый кочковатый луг за столетия давно стал лесом, изменились и другие береговые ориентиры, — каждый рыбак доподлинно знает, где, когда, какую рыбу и на что ловить надо.
Мы вытащили лодку на берег почти у самого моста, возле валов и качающегося на волнах портомойного плота с навесом, где хозяйки, став на колени, полощут в Трубеже выстиранное белье и передают друг другу городские новости. Здесь, у моста, и кончается озеро.