торговли и обмена идеями…
С тревогой поглядывает Прасковья Васильевна на растущую гору пакетов, для которых мы облюбовали один из углов веранды.
Сегодня переходим ближе к реке. В срезе стенки с разноцветными лентами слоев четко видны линзы черных от угля кострищ, которые мы разрезали нашим старым раскопом. Защищенные от налипшего песка, они словно приблизили ту промозглую осень, и я даже вижу следы своего ножа, которым расчерчивал сетку квадратов и проводил нивелировочную линию.
Как изменилось все за эти годы! И все же, увидев вот так свой след, вдруг вспоминаешь и прелый запах осеннего леса, и дымок костра, возле которого пекли картошку и у которого грелись; ты оглядываешься с недоумением, и становится жалко и сведенного по обе стороны узкоколейки соснового бора, и тишины дня, так редко нарушавшейся тогда гудком как бы игрушечного паровозика, хотя понимаешь, что все это естественно и закономерно…
А по шпалам, словно из осени той, движется ко мне сухопарая фигура с красным носом и неизменной полевой сумкой. Так издали по двум ориентирам безошибочно узнаешь бродягу и рыболова, местного геодезиста Владимира Александровича Пичужкина.
— Все на старые места тянет, все к нам, в леса! Ишь, сколько уже накопали!
— То ли еще будет! Что не видно вас было, Владимир Александрович? Или болели?
— Да вот в мае на Сомине прихватило, а потом новые зубы себе делал, в Ярославль ездил. Никак привыкнуть к ним не могу — мешают, хоть выбрасывай! А говорят — надо, чтобы девкам нравиться!
Пичужкин смеется, показывая свой новый протез. У него действительно изменился голос, но сам он такой же, как был и в прошлом и в позапрошлом году, — быстрый, непоседливый, привыкший вышагивать километры своими длинными жилистыми ногами, прокладывая трассы будущих узкоколеек и ловя перекрестьем нивелира миллиметры погрешности насыпи.
— Что интересного раскопали-то? Или все то же — черепочки, скребочки? Человека-то нет?
— Нет человека, Владимир Александрович, нет… И хотелось бы, да что-то найти не можем.
— А там-то, на Купанском? Слышал, слышал уже о подвигах ваших! Говорят, серебра много выкопали и золота даже…
— Зайдите к нам, я вам это золото покажу. Бусы стеклянные, золоченые.
— Правда? А люди чего только не наговорят! Будто и кольца золотые, и корона какая-то…
Мотовоз, остановившийся у раскопа, дает резкий гудок. Старик заторопился.
— Ну, будьте здоровы, я поехал! Удачи вам всяческой, я еще заскочу…
Сплевывая, ругая новые металлические зубы, он полез в кабину.
…К вечеру, когда солнце клонилось на закат, я отправился на озеро — по старинке, без мотора, оставив своих друзей дома. Как всякий механизм, мотор становится между тобой и природой. Воду, ее упругое сопротивление чувствуешь веслом, и тогда мир раздвигается, ширится, освобожденный временем и тишиной.
Я плыл бездумно, не спеша, останавливаясь и прислушиваясь к предвечерней тишине леса. В излучине, которую образует Векса вскоре после выхода из Плещеева озера, до меня донесся странный плеск, какое-то трепетание воды, дробящейся и сверкающей под солнцем. Вся река искрилась и волновалась. И когда при полном безветрии это волнение придвинулось ко мне, я понял, что идет уклея!
Миллионы маленьких серебристых рыбок с черной спинкой в этот вечер заполнили реку так, что казалось, она должна была выйти из берегов.
Вода рябила, сверкала, вскипала, под лодкой было темно от мельтешащих черных спинок. Ошалевшие чайки гомонили над тростниками в истоке Вексы, бросались белыми камнями вниз и взмывали то с одной, а то и сразу с двумя трепещущими рыбками. Деловитые вороны молчаливо и сосредоточенно шагали по кочковатому берегу, подпрыгивали, прицеливались, кося то одним, то другим глазом, били клювом в траву у воды и выбрасывали на берег вздрагивающее живое серебро.
Ни на чаек, ни на ворон уклея не обращала внимания. И когда, подтянув до бедер резиновые сапоги, я шагнул с удочкой прямо на уклею, на мелководье, кипение только усилилось.
Этим маленьким юрким рыбешкам не было дела ни до меня, ни до лодки, ни до наживки, которую я закидывал в самую их гущу. Они шли из озера в реку, потому что начиналось лето, потому что для них сегодня был день любви, и ночь, и еще день, после которого они разойдутся по всей реке, по тростникам, выметав икру и дав жизнь новым миллионам этих вертких серебристых рыбешек.
А над прибрежными кустами, над лесом, поднимались в вечернее небо острые языки серого живого пламени. Это вылетали и роились комары, и было похоже, что над лесом ходят призраки, кахаются, машут длинными серыми руками, словно зовут солнце еще подождать немного и продлить вечер, посвященный любви и танцу.
Напротив Польца Петр Корин стаскивал в лодку связку сетей, огромный полукруглый сачок, смолье. Я приостановился.
— Что, Алексеич, никак за уклеей собрался?
Тот усмехнулся широко и разбойно, блеснув фарфором крепких зубов, отчего его бельмо на обветренной, обожженной солнцем физиономии вспыхнуло хищно и ярко.
— Да уж не комаров кормить! Хочешь в долю? Возьму!
И захохотал, зная наперед, что я откажусь.
— Ну, смотри… Сегодняшнюю ночь проспать — все на свете проспать! Такое только раз бывает…
В эту ночь действительно спали немногие.
Моторы ревели под окнами до утра, я закрывал ухо подушкой, но все равно слышал их рев и треск.
Неспокойно спалось и Роману. Еще с вечера, узнав от меня, что пошла уклея, он собрался было ехать на ночь, спешно прилаживал к шесту сачок, ругаясь, что нет «паука», но Прасковья Васильевна начала его срамить, потом оказалось, что нет ни «козы», ни смолья, и, побуянив, он улегся спать, лишь изредка вскакивая и матерясь, что уходит пожива…
Петр Корин за эту ночь начерпал восемь пудов.
Утром уклея добралась и до нас.
Она кипит в тростниках, просто в траве у берега, и ошалевшие люди ходят кошачьим шагом по берегу, подкрадываясь к стайкам, чтобы накрыть их сверху сачками. Кошки тоже не теряют времени. Обычно они идут впереди рыбаков и обиженно уходят с места, забиваясь под кусты, когда их сгоняют двуногие. Там, в кустах, внимательно всматриваются во вскипающую воду, бьют лапой и выкидывают на берег серебристую рыбку…
Завтра это все кончится, но еще целую неделю ребята будут плавать на лодках и подбираться к плещущей уклее.
На раскопе все взбудоражены, обсуждают, кто сколько привез, где лучше ловилось, и мой помощник Игорь собирается ехать сразу же после работы.
На удочки уклея сейчас не обращает внимания.
В конце марта, когда вода и солнце протачивают на Неве полыньи, у стен Петропавловской крепости выстраиваются шеренги загорающих. Их хорошо видно из-за Невы, из окон огромных, разделенных шкафами на множество закоулков комнат бывшего дворца одного из великих князей, где помещается теперь Ленинградское отделение Института археологии и где я разговаривал с Петром Николаевичем Третьяковым, тем самым, что копал когда-то Польцо.
Каждый раз, приезжая в Ленинград, я рассказывал ему о переславских новостях, о своих раскопках, гипотезах, планах, и, хотя те давние раскопки были для него лишь эпизодом, мне кажется, Третьякову было приятно вспоминать и молодость свою, и те места, где она проходила.
— Удалось вам найти стоянку у истока Вексы? — спросил меня как-то раз Третьяков. — Ту, что открыл Василий Иванович Смирнов — не Михаил Иванович, основатель переславского музея, а его брат, тоже краевед, но только костромской… Где-то она там должна быть, но где — я до сих пор не знаю. Искал, но не нашел.
Я покачал головой.
— И я не нашел тоже, Петр Николаевич. Казалось бы, все там обшарил, а найти ничего не смог. Попробую еще раз в этом году. И бугорок там приметный есть, и сосенки растут, а вот находок нет как нет!..
…Сейчас, когда после этого разговора прошло уже несколько месяцев, я сижу на борту лодки и стараюсь подцепить носком сапога лениво увертывающуюся лягушку. Лодка наполовину вытащена как раз на тот пригорок, о котором я говорил Третьякову и где надеялся найти стоянку.
Вокруг среди травы чернеют маленькие и большие кучки земли. Маленькие — работа природных археологов, кротов, а большие… Вчера после работы мы с Игорем и Олей приехали на этот бугорок, чтобы заложить шурфы. Результат — ноющие спины и один маленький отщеп белого кремня… Негусто!
День выдался на редкость теплый и солнечный. Лето натянуло на прибрежные кусты зеленый шелестящий камуфляж, распустилось золотистыми звездочками одуванчиков и фонариками купавок. Оно трепещет вспышками бабочек над лугом и гомоном птичьих голосов в лесу. Грязные пятна засыпанных шурфов режут глаз на фоне этого летнего буйства и напоминанием о бесплодности вчерашних поисков только портят настроение. Поэтому я сижу в лодке, демонстративно повернувшись к ним спиной, посапываю трубкой и лениво разглядываю знакомый пейзаж.
Старое название этого места — Урёв — забылось. Все называют его «устьем», хотя отлично знают, что это не устье, а исток Вексы. Но так уж повелось для простоты.
Прямо через плес сереет расползающийся домик Бабанихи. Даже он в этот солнечный день похорошел, приосанился, прорастая на крыше молодой травкой. Справа, петляя и блестя, зигзагами идет от озера Векса.
Сквозь прорывы в стене тростников я вижу редкие ивы, мерцающую гладь озера и одинокий домик Новожиловых, словно повисший в мареве на грани вод у самого истока реки. Недавно только я узнал, что Новожиловыми они стали еще на памяти людей, а раньше вроде бы звались по-иному, но как — никто теперь не помнит. И жили в Рыбачьей слободе. Когда же здесь был построен рыбный заводик — коптить и засаливать свежие уловы переславских рыбаков, — сторож завода, перебравшийся сюда с семьей из Переславля, получил прозвище «Новожилов»: на новом месте жить начал. От заводика сейчас уцелели только остатки свай, торчащих поперек реки. Сама Анна Егоровна перебралась в город, на старости лет выйдя замуж за какого-то вдовца, то ли свойственника, то ли дальнего родственника, и в доме остался Виктор с женой и детьми…