Костры на берегах — страница 30 из 104

…Пока я размышлял над черепками, которые позволили думать, что на берегах Вексы история фатьяновцев начинается раньше, чем это принято считать, дождь прекратился. Сначала рассеялась хмурь, засинело в разрывах, потом брызнуло из-под облаков солнце и заплясало в капельках, свисающих с мокрых листьев. А вскоре застучали на реке моторы, взревывая под окнами на повороте.

Воскресенье! Двадцать четыре часа жизни, собирающиеся в маленький квадратик на картонке карманного календаря, за пределами года сокращающиеся в точку, исчезающую, расплывающуюся в потоке времени, как в реке бесследно расплывается сорвавшаяся с листа капля уже отшелестевшего дождя… Но вот сквозь огромное пространство несущего нас потока, когда годы и десятилетия оказываются столь же неразличимы, как один день, мелькнувший между восходом и закатом солнца, всплывает память о людях, служивших посредниками между людьми, готовивших этот мир для будущего — землю, леса, но главное — сознание людей.

Да, конечно, не все проходило гладко. Были стычки, лилась кровь, но постепенно, раз от разу, возникала и укоренялась догадка, что очевидное — еще не всегда истинное, что каждый предмет имеет не одну сторону, а много сторон, которые открываются в зависимости от угла зрения на предмет.

Как с тем же Романом, которого я отнюдь не пытаюсь идеализировать.

Вот и подвеска из резца коровы, найденная на Теремках, — не след ли фатьяновцев? Наверное, неолитические рыболовы еще не успели привыкнуть к такому «обыкновенному чуду», как домашнее животное, готовое всегда обеспечить людей молоком, творогом, маслом, а при нужде — и мясом, хотя фатьяновцы, как можно думать, употребляли в пищу лишь мясо коз, свиней и дичи. И такое «чудо» требует только ухода, заботы, корма и защиты от лесного зверя. Ну разве оно не достойно обоготворения?


32

Каждый день скребем лопатой песок, обмахиваем кисточками черепки, отмечаем находки на плане, фотографируем, заворачиваем в пакеты. И все это размеренно, не торопясь, без напряжения и спешки. Пятьдесят минут работы, десять минут перерыв. Разве что когда отвалы по краям раскопа оказываются особенно высоки, я объявляю аврал, и все мы разом отбрасываем их дальше на два-три метра. И медленно, совсем незаметно для глаза опускается расчищаемая поверхность, открывая пространство земли, на котором разворачивалась жизнь человека и на которое он мог воздействовать доступными ему средствами, претворяя и изменяя его по своему желанию и разумению.

Не так-то уж много мог он оставить после себя: ямка очага с угольками, половина разбитого сосуда, тогда как вторая половина невесть куда исчезла, каменный скребок…

Ну а после меня что останется? Статьи, книги да вот эти отвалы земли? Земля разгладит и затянет шрамы, книги и статьи благодарные потомки снесут в обмен на очередную «макулатуру» — и что? Может быть, это все действительно детская игра, как она представляется, скажем, тем, кто с утра и до поздней ночи переводит стрелки, сцепляет и расцепляет составы, везет их, выглядывая из кабины мотовоза, и приветливо помахивает нам рукой, как только что проехавший Павел? Преобразует ли он мир? Если и не прямо, то, во всяком случае, способствует его преобразованию. В лучшую или худшую сторону — судить будут наши потомки. Вот Королев — тот преобразует. И Данилов тоже.

Последние дни я все время вижу главного инженера в разъездах. После того как наши с ним расчеты оказались в полном порядке, а раскопки, как колеса тронувшегося паровоза, стали набирать и скорость и размах, встречи наши стали значительно реже: не до разговоров! Каждый день его ладная спортивная фигура в форменной фуражке, из-под которой светятся розовые уши, мелькает то возле диспетчерской на станции, то, уцепившись за поручни, он проносится над нами с очередным составом, отправляющимся в сторону Беклемишева, то, наконец, я замечаю его в дрезине среди отутюженных костюмов, белых треугольников рубашек, подцвеченных галстуками, и соображаю, что приехала очередная инспекция из области или из Москвы.

Вот он оставит после себя много всего — дома, станционные сооружения, мосты, новую купанскую баню, трассы узкоколеек, по которым покатятся не только вагончики с торфом, но и людские судьбы, и многое другое, о чем будут помнить хотя бы на протяжении одного поколения.

Переделывать, перестраивать окружающий мир, окружающую жизнь так, как считаешь это нужным, как хочешь этого — в малых ли, в больших ли масштабах, — чтобы потом оглянуться на дело рук своих и увидеть, что это — хорошо… Не в этом ли высшее доступное человеку счастье?

— Только при этом необходимы две вещи, — с обычной мальчишеской усмешкой сыронизировал Василий Николаевич, ожидавший подхода мотовоза, чтобы ехать в Кубринск и потому оказавшийся у меня на раскопе, где и начался этот странный разговор. — Первое — иметь такую возможность, а второе — твердо знать, что никто не будет с тебя требовать отчета, согласований и не даст в конце концов по шее… тоже из самых лучших побуждений!

И тут, как часто бывает в таких сумбурных беседах, когда собеседники касаются то одного, то другого, разговор наш невольно перешел на человека, который именно в этом отношении был, что называется, «баловнем судьбы». В нем фортуна сочетала безграничные — по человеческим меркам — возможности осуществления своих желаний: всеохватывающий реформаторский ум и благородное стремление к переменам не для своего удовольствия или пользы, но на благо страны и народа, которыми владел, от которых требовал такого же сверхвозможного напряжения сил, как от самого себя.

И за все это получил почтительный титул «Великий», хотя до конца жизни любил писаться «бомбардиром Петром Алексеевым».

Петр Великий.

Человек — или миф?

В самом деле, человек ли он?

Нет, конечно, Петр не был «Антихристом», как его считали старообрядцы. Но человек растет в своей эпохе, формируется в скорлупе привычного для него быта, оставаясь плотью от плоти своего времени. Человек ест, спит, любит, ходит, сражается, говорит, одевается, жестикулирует, пишет, думает, оценивает, поступает так, как требует от него его время. Человек — продукт эпохи, нечто вторичное, а потому тленное и несовершенное. Такие прописные истины мы познаем с детских лет, повторяем их в последующей жизни себе и другим, чтобы не забыть, какое место нам в этой жизни отведено. Вероятно, Петр — человек, существо биологическое — отвечал этому правилу, подтверждал его. Но наряду с этим Петр был еще и личностью, чьи способности и удивительное стечение благоприятных обстоятельств позволили ему, как никому другому в истории, — пожалуй, во всей мировой истории! — опровергнуть это правило, преобразовав не только землю, города, людей, но и само время, обозначив его своей, Петровской эпохой!

Словно вращающийся многогранник, поворачивающийся перед зрителем то одной, то другой гранью — солнечной, вспыхивающей перед глазами каскадом праздничных фейерверков, мрачной, обрызганной потоками крови в дыму постоянных сражений, удушающей мрачными казематами пыточных камер, отдающейся звонким перестуком плотницких топоров, прорубавших множество «окон в Европу», — этот царь-солдат, царь-матрос, царь-палач, царь-школяр, обязательный участник «машкерадов», влюбленный в любое рукомесло, в возможность покорения пространств, пусть даже ценою тысяч человеческих жизней, в возможность переделывать и перестраивать, казалось бы, навеки окаменевшее и застывшее, будь то законы, военный строй, язык, наряды, мысли людей, с течением веков не только не потерял своего величия и загадочности, но, как это происходит с церковью над Кубрей, по дороге из Загорска в Переславль, по мере отдаления приобретает все большую привлекательность и монументальность.

Сделал ли он все, что хотел? Нет, конечно. Он сделал, что мог, а смог он в той или иной степени наложить свой отпечаток на все стороны российской жизни, прикоснуться ко всем ее пружинам и винтикам, заменить в конечном счете весь этот механизм новым, сделанным — худо, бедно ли, — но по своему желанию, смазать его и запустить вперед на века.

Петра нельзя любить, нельзя ненавидеть. Он как бы вышел из человеческого состояния и перешел в миф, став иной субстанцией, подлежащей лишь наблюдению и изучению, как некий феномен истории.

Вот и здесь, на берегах Плещеева озера, откуда, по существу, и начался его журавлиный, размашистый шаг, где, несмотря на почти что три столетия, еще видны его следы, еще гниют вбитые им в берег сваи, сохнет в музейной духоте растрескавшийся бот «Фортуна» (вот она, удача!) и память местных жителей передает изустно слышанные когда-то их предками самодержавные слова по поводу житейских пустяков, его нельзя обойти, забыть, то там, то тут замечая высокую тень, мелькающие длинные руки и скрип ботфортов, от которых несет свежим дегтем и ворванью… Как-то никогда не хватало мне времени справиться в старых кунсткамерных бумагах, в дворцовых архивах: а нет ли следа древностей с Плещеева озера? Ведь, судя по всему, Петр мог знать о том, что на Польце встречаются древние вещи. Вексу он знал хорошо, ходил по ней в Нерль и на Волгу, а берега ее и изгибы русла должен был осматривать перед тем, как приказал спустить в половодье из Плещеева озера два самых больших судна для начала будущей Каспийской флотилии.

Этот красочный и величественный — спуск суда под всеми флагами, с командой, а по берегам с канатами и баграми множество народа, проводящего, протаскивающего петровские корабли через залитые пойменные мысы, — для переславцев был тоже «окном в Европу». А как же? Их озеро, замкнутое холмами, лесами и болотами, выпускающее лишь тонкую извилистую нитку Вексы, по которой летом не всегда легко спускаются длинные переславские лодки «на три волны», вдруг оказалось, как в давно забытые времена, началом пути по всей матушке Волге, к Астрахани, а там и в Индию.

Насколько детские мечты о далеких восточных странах тревожили душу этого неуемного человека, связавшего воедино свое увлечение морем, кораблями, водой с теми юношескими порывами, которые ощутил он впервые именно на Плещеевом озере, где строил свой п