Я вижу, как, нагнувшись, Толя поднимает и кладет в карман черепок — последнюю память об еще одном приключении в своей жизни…
Маленькая, глубоко врезавшаяся в песчаные берега Куротня, берущая начало из далеких лесных болот на юго-западе от Плещеева озера, как-то естественно стала границей леса на западном берегу, тогда как Кухмарь, столь схожий с Куротней, — на северном. За Куротней к Переславлю открываются обширные пространства болотистой поймы, вклинивающейся между песчаными грядами дюн, поросших сосновыми борами, и высокими склонами коренного берега, на котором разбросаны деревни и пашни. Этот угол зарос черемухой, ивой, кустами смородины, густым, непроходимым ольшаником, обвитым цепкими лианами хмеля, и в глубинах его крапивных джунглей в конце июля таятся крупные и сочные глянцево-черные гроздья смородины, до которых добирается не всякий ягодник. Но привлекают сюда меня не эти радости лета, которым еще время не пришло, а прямая гряда довольно высокого песчаного вала, прорезанного течением Куротни, — такого же вала, какой можно видеть на северном берегу озера, возле Кухмаря.
Эти валы интересуют меня так же, как когда-то, в начале века, интересовали географов и геологов, работавших на берегах Плещеева озера.
Тогда, в двадцатых годах, по инициативе главного историка здешних мест Михаила Ивановича Смирнова был создан не только местный историко-краеведческий музей и биологическая станция в усадьбе «Ботик» на горе Гремяч, где двести с лишним лет назад находилась резиденция Петра Великого, но и печатались «Труды» и «Доклады» Переславль-Залесского научно-просветительного общества, составившие своеобразную энциклопедию края. Это Смирнов пригласил к сотрудничеству с переславскими краеведами профессоров Московского университета, и он же уговорил приехать для работы с краеведами М. М. Пришвина, навсегда прославившего эти места…
Всякий раз становится не по себе, когда, листая ломкие, пожелтевшие страницы изданий тех лет, открываешь своих предшественников, ломавших головы над теми же вопросами, которые волнуют сейчас тебя; медленно, шаг за шагом извлекаешь из забвения забытые имена людей, прокладывавших тропы, по которым идешь, нащупываешь в сумерках прошлого оборванные нити человеческих судеб…
Вот и эти валы. Когда они возникли? Отделяют ли их от нас тысячелетия или десятки тысячелетий? Хранят ли они в себе следы древних поселений, как равные им по высоте береговые террасы древнего озера, или к тому времени, когда человек стал селиться на здешних берегах, кромка воды убежала уже далеко от этих песчаных гряд?
На выяснение нужно время, его оказывается все меньше и меньше, но вот сегодня, благо впереди половина дня — считай, целый день! — я решаю, что вместе с приятным можно соединить и полезное: проводив на полпути до Переславля Вадима с Толей, вернуться от Куротни пешком по берегу.
И прогулка хорошая, и вал осмотрим.
Теперь мы стоим на дюне, прислушиваясь к пропадающему шуму мотовоза. Его хриплый гудок долетает из-за кустов за поворотом, и перестук колес окончательно затихает. Вот и все.
Сверкают ниточки рельсов, синеет над кустами озеро, белеют вдали на противоположном берегу стены Никитского монастыря, а на нашем, впереди и несколько справа, поднимается зеленая купа берез, между которыми видны небольшие строения и арка над входом. Это и есть усадьба «Ботик» на горе Гремяч, которую облюбовал во время своих приездов в Переславль Петр I. Там слышалась голландская и немецкая речь, на берегу скрипели блоки, визжали пилы, разделывавшие окрестные леса для «царской потехи», дымились костры, на которых в чанах кипела смола, стучали топоры, а между всем этим ходил долговязый юноша, учившийся дотоле неизвестному плотницкому и корабельному делу.
От верфи, от причалов остались только сваи на дне озера и в топкой почве берега. Здания музея построены уже в прошлом веке, когда на средства, собранные жителями Переславля и его уезда, равно жертвованные дворянами, мещанским населением, крестьянами и духовенством, гора Гремяч была откуплена у тогдашних ее владельцев и сюда с торжественной церемонией был перенесен бот «Фортуна» — единственный оставшийся в живых от «потешной» флотилии. И уже потом, с течением времени, собирались со дна озера топоры, котлы для смолы, остатки деревянных резных фигур от галер, шкивы, блоки, остатки шпангоута — все то, что выставлено теперь здесь и в краеведческом музее.
Я оглядываю своих спутников. М-да, братья-разбойнички! Освободившись от цивильного городского платья, натянув на себя минимальное, не требующее внимания и заботы одеяние, легкое, пригодное на все случаи жизни, ребята являют зрелище достаточно устрашающее, если бы не полупустой рюкзак одного и саперная лопатка на бедре другого.
Михаил обмотал рубашку вокруг пояса и теперь осторожно поглаживает вздувающиеся на плечах пузыри от солнечных ожогов.
— Так что, отцы-благодетели, двинулись? А то если копать по дороге придется, домой до язей не успеем!
Слава старательно щеголяет подхваченным за эти дни экспедиционным жаргоном, который вместе с уличным московским образует столь же причудливый сплав, как и его внешний вид: подвернутые до колен тренировочные брюки, закатанная снизу вверх, до подмышек, выгоревшая футболка, на голове пилотка из газеты. Что ж, обстановка, по-видимому, определяет и словарь, и внешнее проявление себя человеком. Вероятно, и я в экспедиции говорю несколько иначе, чем в городе.
Мальчишество? Переимчивость? Стремление расковаться? Или нечто иное, о чем я думал несколько дней назад, наткнувшись в начале одного из рассказов Александра Грина на следующие слова. «Есть люди, напоминающие старомодную табакерку, — писал Грин. — Взяв в руки такую вещь, смотришь на нее с плодотворной задумчивостью. Она — целое поколение, и мы ей чужие. Табакерку помещают среди иных подходящих вещиц и показывают гостям, но редко случится, что ее собственник воспользуется ею как обиходным предметом. Почему? Столетия остановят его? Или формы иного времени, так обманчиво схожие — геометрически — с формами новыми, настолько различны по существу, что видеть их постоянно, постоянно входить с ними в соприкосновение — значит незаметно жить прошлым?»
Так, может, этот жаргон, шутливо-ироничные словечки служат для нас той инстинктивной защитой от прошлого, среди которого проходит наша жизнь в экспедиции? И этой защитой мы пытаемся подчеркнуть, лишний раз почувствовать свою современность, порой утрируя это чувство в языке, в манере, в одежде, чтобы прошлое не захлестнуло, не оторвало от «сегодня»?..
Вот он, вал. Прямой, как выстрел, насыпанный словно по нивелиру, он не так уж, оказывается, высок, как видится со стороны, и теперь на его теле нашим глазам открывается множество старых и совсем свежих ран — ямы, карьеры, откуда и сейчас еще берут песок для ремонта дороги, заплывшие учебные окопы. Я прошу Михаила то там, то здесь зачистить старые осыпи, и тогда в свежем срезе открываются ровные прямые слои с горизонтальными прослойками ржавых солей железа, отмечающих уровни древних поднятий Плещеева озера, — вал вырастал под водой. Если бы его складывал ветер, слои были бы косыми.
Широкоплечий мускулистый Михаил размахивает саперной лопаткой, как игрушечной, далеко отбрасывая в сторону песок и комья дерна.
— А шлак здесь откуда? — спрашивает он с недоумением, извлекая из песка куски шлака со спекшейся поверхностью и металлическим отливом. — Неужто от узкоколейки притащили?
— Может, здесь кузница была? — осторожно предполагает Слава и на всякий случай снимает рюкзак с плеча. — Ты как думаешь? — обращается он ко мне. — До узкоколейки здесь далеко, вряд ли кто стал сюда таскать…
— И здесь тоже… Потяжелее и железа побольше! А шлак — он должен быть легким. А это что за глиняная трубка?
Михаил подает мне обломок глиняной трубки с запекшейся от высокой температуры вокруг ее узкого конца как бы глазурованной массой. Рядом Слава поднимает такой же кусок. У обеих трубок внутренний канал сужается, и на стекловидной массе шлака можно разглядеть ржавые капли железа. Так вот что это такое: сопла древней доменной печи, домницы, в которой из болотной железной руды когда-то выплавляли железо! Оно получалось при этом не жидким, а как бы «сметанообразным» и, стекая в ямку под домницей, приобретало вид таких же лепешек-криц, которые мы находили неподалеку от варниц, на месте исчезнувшего усольского посада.
— Так что, по этим трубкам металл стекал? — спрашивает Слава.
— Нет, Слава. Древние металлурги уже тогда знали, что высокую температуру можно получить, нагревая металл не снаружи, а изнутри. Даже не столько нагревая, сколько активизируя химический процесс. Через эти трубки они с силой вдували воздух, и из окислов восстанавливалось чистое железо. Эх, жаль, наш главный славяновед уехал!
— А что, в неолите таких не было? — с туповатой ухмылкой спрашивает Михаил.
— Голова! На то он и неолит, что в нем металла нет. В бронзовом веке здесь и медяшки не найдешь, а ты еще железа захотел! — с чувством превосходства над приятелем произносит Слава. — Ты смотри лучше, может, здесь и сама домница лежит…
Но, увы, поиски безуспешны. Несколько кусков шлака, еще два обломка глиняных сопел — и все. По-видимому, древнее производство располагалось в том месте, где сейчас виден обширный, уже поросший кустами карьер, в обрыве которого нам и посчастливилось углядеть эти остатки. Печальнее всего, что нет ни одного черепка, по которому можно было бы хоть приблизительно установить время, когда древние переславцы выплавляли на этом бугре железо из собранной тут же болотной руды, мешая ее с древесным углем и раздувая огонь мехами. А может быть, все это связано опять-таки с временем Петра I и его «корабельной потехи», как остатки глиняной корчаги со смолой, на которые мы как-то наткнулись при раскопках очередной стоянки, расположенной невдалеке от Польца? Конечно, не та техника, не тот размах, но как с уверенностью отрицать такую возможность?
Следы державного пребывания встречаются здесь в самых неожиданных местах и виде…