Мы жили тогда в Усолье втроем — моя приятельница, ее друг и спутник, числившийся тогда лесником и поэтом, молодые, влюбленные друг в друга, в весенний лес, в плотву, что золотистой стопкой подавала нам на завтрак из печи хозяйка, — плотву, которую мы ловили утром и вечером, а днем бродили по теплому солнечному лесу, взбирались на дюны у Куротни и смотрели, как, пробираясь через навороченные у берега ледяные торосы, входят по пояс в воду рыбаки с длинными тонкими удочками.
В один из таких дней мы отправились на озеро. Оно было вспухшим и солнечным. Справа в тростниках гомонили рыбаки, которых никак не могли разогнать патрули рыбнадзора, а здесь вода подступила под самые кусты, и в переплете их корней в любовном азарте билась и плескалась ошалевшая от весны и солнца плотва. В прозрачной холодной воде над песчаным дном метались черные стрелы спинок, а в озере, далеко, что-то ухало и лопалось, словно из его глубин поднимались огромные пузыри газа.
Жизнь наполняла нас всклень, как это озеро, выступившее из обычных своих берегов. Каждое ощущение, каждый звук, каждая мысль или слово, произнесенные тогда, отпечатывались в памяти глубоко и резко, как будто этому дню было суждено стать переломным в наших судьбах, открыв перед каждым нечто такое, что повернет его жизнь и будет направлять ее все последующие годы.
От Кухмаря в нашу сторону по воде брел человек. Я заприметил его еще далеко, когда он казался лишь черной точкой, медленно перемещавшейся по вспухшей воде и временами исчезающей в кустах, если встречалось преглубокое место. Наконец он приблизился к нам настолько, что стало видно — это еще один рыбак из местных, стремящийся, как и все, в тростники за Вексой. И тогда, не сговариваясь — лишь только он поравнялся с нами, — мы пригласили его к нашему костерку. Будто специально предназначенная для него, в лодке нашлась свободная кружка, и пускай рубиновая жидкость далеко не доставала до ее половины — дело было не в вине, он это понял без объяснений, — все это разворачивалось каким-то символическим, нам самим до конца непонятным действом всеобщей взаимосвязанности. И хмельны тогда мы были не от сухого грузинского вина (ну что, в самом деле, одна бутылка для четверых здоровых и молодых людей?), а от воды, воздуха, от солнца, от нашей молодости, когда все, казалось нам, еще только начинается…
Уже прощаясь, рыбак пригласил нас к себе в Криушкино, видневшееся на высоком восточном берегу озера.
— Вы Вальку Рыжего спросите, — говорил он, широко улыбаясь, — меня, значит, так меня кличут! И лодка у меня есть, всегда на озеро сходим…
Я ответил, что в Криушкино, конечно, приеду, только мне нечего там делать, нечего копать.
— И все равно приезжайте! — тряхнул головой на прощание Валька Рыжий. — Ваше дело такое, может, что и найдете…
Он ушел дальше по берегу, к тростникам, где ждали его другие рыбаки.
Майские праздники кончались, но, собираясь в Москву, мы решили идти в Переславль пешком, вокруг озера, — мимо Кухмаря, мимо Александровой горы с Ярилиной плешью, где славяне славили своего весеннего солнечного бога, жгли костры на Ивана Купалу и водили хороводы.
Тогда-то, проходя под Криушкином и по привычке смотря на стенки свежих канав вдоль дороги, я увидел черепок. Саперная лопатка в ту пору всегда была у меня в рюкзаке, а этого черепка я ждал давно. Три или четыре года подряд я проходил по бугру перед большим оврагом и шестым чувством ощущал, что здесь должно что-то быть. Но каждый раз ничего не находил. А тут была свежезачищенная канава, и в ее стенке, словно специально для меня, была обнажена половина сосуда с непонятным орнаментом.
Другая половина, разбитая на куски, лежала на дне кювета.
Большой овраг, выходивший на этот бугор, назывался Дикарихой.
Приехал я сюда тем же летом, через два месяца после находки. Здесь не было видно четко обозначенного культурного слоя, и совсем было непонятно, каким образом тут оказался целый сосуд, да еще так близко от поверхности?
Три лаборанта, приехавшие со мной, да восемь криушкинских ребят составили нашу экспедицию. Мы заложили траншею через весь бугор, от дороги к озеру, и начали раскопки. Каждое утро мы спускались по крутому склону, скользя по еще влажной траве, а назад поднимались тяжело дыша, останавливаясь, чтобы перевести дух, потому что лето было самое жаркое из всех, которые я помню в этих местах, и озеро отступило от берегов, обнажив илистые закраины, по которым бродили пестрые колхозные коровы.
Случилось это на второй… нет, все же на третий день раскопок: мы успели не только снять дерн, но углубились еще на сорок сантиметров ниже.
В сухой пыльной супеси нельзя было увидеть никаких пятен. Изредка под лопатой взвякивал кремневый отщеп, иногда лопата выбрасывала черепок с ложнотекстильным узором. Два или три скребка — вот и весь наш улов за те два с половиной дня, что мы здесь работали. Нечего говорить, особенного энтузиазма это не вызывало ни у нас, археологов, ни у криушкинских ребят. А тут еще и летний зной! После опыта первого дня работы мы решили изменить распорядок дня и делать большой обеденный перерыв на четыре часа, во время которых можно было не только спокойно отобедать, но и переждать в тени дома полуденную жару.
Но пообедать не удалось.
Едва мы успели сесть за стол, как в окно постучали. Я выглянул. Возле крыльца стояла целая делегация, мал мала меньше, а во главе ее — здоровый парень, как потом оказалось, брат того самого Вальки Рыжего, с которым я познакомился весной. По виду его чувствовалось, что он очень собой доволен.
Я вышел на крыльцо.
— Вы там не все еще докопали, — с довольной улыбкой сообщил мне парень под восторженными взглядами ребятни. — Мы там покопали сейчас… и вот что нашли…
С этими словами он протянул мне маленький горшочек — целый, без единой трещинки, по наружному краю которого шла змейка зубчатого зигзага. Остатки земли внутри и снаружи, его общий вид, схожий с первым, найденным в майские дни сосудом, — все это не оставляло сомнения в его происхождении.
Накричать на таких «помощничков», отвести душу? Ну а толк из этого какой? Они-то из лучших побуждений, и в мыслях не держали напортить, сами и принесли… Э-эх!
— Лучше бы вы этого не делали, — наконец проговорил я, стараясь унять дрожь в руках, которыми крепко держал горшочек. — Ведь мы там еще не кончили работу. А вы нам теперь очень многое испортили!
Парень был обескуражен. Улыбка неловко сползала с его лица.
— Извините, когда так… Конечно… Не знал я, как говорится. А то мы помочь хотели, чтобы как лучше, значит…
— Помочь? Да. Хм! Помочь… Очень хорошо, помочь! Хотели! Только в следующий раз вы сначала спросите, как это лучше сделать, ладно? — сказал я как можно мягче. — Хоть место-то вы помните, где его нашли?
— А как же! — Парень явно обрадовался перемене разговора. — Там и ямка осталась, все как есть… Пойдемте, сейчас покажу! Да вы же обедали, наверное?..
Обед? Какой уж там обед!
Сказав своим, что жду их на раскопе, что перерыв отменяется, я скатился вниз по зеленому склону оврага вслед за малышней. Второй сосуд. Значит, могут быть и еще? Но почему они здесь?
Место, где стоял второй горшочек, ничем не отличалось от окружающего его грунта, как я ни вглядывался. Но в тот же день мы нашли еще два сосуда, а на следующий день, когда к уже бывшей траншее был прирезан новый раскоп, — еще три.
Все они были примерно на одной глубине и все различались. Одни сохранились целыми, другие были раздавлены тяжестью земли, но их можно было целиком собрать и склеить. Были среди них горшочки с плоским дном, чаши вроде пиал, горшки с яйцевидным низом, крутыми боками и вполне современной горловиной с перехватом. Одни были украшены очень скромно — всего поясок под венчиком из трех ямок, или, наоборот, выпуклин-жемчужин; другие несли на себе сложный узор из перемежающихся оттисков зубчатого штампа с зигзагами и свисающей книзу бахромой.
Ничего подобного до этого видеть мне не приходилось, но главное все же заключалось не в узорах, которыми были украшены сосуды, а в их целости. После россыпей неолитических черепков, из которых в редком случае удавалось собрать часть сосуда, так странно было расчищать, фотографировать, а потом вынимать из земли, осторожно заворачивая в лигнин, целые сосуды!
Находить их было не только интересно — находить их было приятно…
И лишь на пятый день, когда у нас прибавился и опыт и сноровка, а главное, глаза привыкли к грунту и почва стала чуть более влажной, я увидел светло-серые пятна, в которых стояли эти сосуды. Пятна могильных ям.
На этом месте был могильник. Могильник без погребенных.
Трудно смириться с тем, что переиначивает прежние представления, не укладываясь в привычную схему опыта. Ну как может быть могильник без погребенных? Может быть, они просто исчезли, растворились в этой легкой, пылевидной супеси? Недаром и ямы выкопаны так мелко… Ведь ничего другого предположить нельзя! Да, бывают могилы без погребенных, кенотафы — гробницы, курганы, склепы, — но только в том случае, если человек умер на стороне, на чужбине, пропал в безвестности. И чтобы оплакать его смерть, чтобы молитвами, плачем и жертвами утишить боль живых от утраты, а душе покойного, мятущейся и одинокой, указать путь в царство мертвых, подобные кенотафы устраивались не только в глубокой древности, но еще древними славянами.
А здесь — нет, здесь было не так.
Не были рассчитаны эти мелкие ямы на тела покойных — не оставалось для них места, потому что они были малы, а если и случались достаточно велики, то в центре их оказывались поставленные туда сосуды. Горшки с заупокойной пищей. Рядом с горшками лежал то кремневый скребок, порой несколько, то нуклеус-ядрище, от которого отщеплялись кремневые пластинки, то кремневые отщепы. И — о радость! — в одной из ям оказался маленький бронзовый кинжальчик, а в другой — бронзовое височное кольцо, вещи, прямо принадлежавшие умершему человеку. Впрочем, и от человека кое-что оставалось. В нескольких случаях рядом с каменными скребками и сосудами мне удавалось найти следы небольшого сверточка — может быть, из кожи или ткани, — в котором лежали остатки молочных зубов, по-видимому сохранявшиеся при жизни человека, а после е