Костры на берегах — страница 42 из 104

Зимой, разыскав меня в Москве, он попросился на следующее лето. И я его взял — на этот раз уже в качестве помощника, на которого мог вполне положиться…

Разгадать загадку Дикарихи удалось не сразу. Помогли все те же черепки. И ямы, в которых они были найдены.

Если выкопать яму в чистом грунте, а потом засыпать ее этой же землей, то в засыпке окажутся перемешаны чистый песок и глина с комьями дерна. Так будет от верхних слоев до дна ямы. Вот там, на самом дне могильных ям, вернее, в их нижней части, и следовало искать разгадку: какие черепки там лежат? Если бы во всех ямах внизу, ниже уровня культурного слоя, оказались одинаково черепки фатьяновские и более поздние, было бы ясно, что могильник возник после того, как здесь отложился культурный слой. Но в том-то и дело, что набор черепков в могильных ямах был неодинаков.

По составу встреченных черепков все ямы оказалось возможным разделить на три группы: в одной из них не было решительно никаких черепков, хотя они лежали под наиболее насыщенными находками слоями, в другой оказались только фатьяновские черепки, а в третьей — и фатьяновские и ложнотекстильные. Так все стало на свои места.

Могильник возник во второй половине второго тысячелетия до нашей эры на берегу озера и чистого светлого ручья, вытекавшего из родника, по-видимому, в небольшой сосновой рощице, от которой остались следы корней в грунте. Тогда там и были выкопаны первые могильные ямы, в которые, кроме сосудов, не попало ни одного постороннего черепка.

Позднее на Дикарихе появились фатьяновцы. Маленький поселок владельцев кладбища, как можно думать, находился чуть поодаль, по направлению к Кухмарю, но фатьяновцы остановились именно здесь, в священной роще. Почему? Да потому, вероятно, что у них не было иного выхода.

Что-то произошло с группой этих древних животноводов. Быть может, они спасались от какого-то врага, подобно тому, как два с половиной тысячелетия спустя половцы, спасаясь от татар, искали защиты у русских князей.

Оказавшись на чужой территории, фатьяновцы вступили в священную рощу, отдавая себя под защиту местных богов и духов предков, признавая их своими заступниками, готовые войти в их племя. Храмы всегда служили прибежищами преследуемым, и если боги не всегда помогали, то виноваты в этом, как правило, оказывались все же не боги, а люди.

Что случилось с фатьяновцами? Могильник, как мы видим, продолжал расти и потом. Но вот что интересно: в следующих по времени могильных ямах, где встречаются фатьяновские черепки вместе с ложнотекстильными, на некоторых сосудах появляется самый что ни на есть фатьяновский узор!

Так, может, их все же приняли?..

— А где же здесь черепки? — недоуменно спрашивает Михаил, потоптавшись на старых раскопах, пока мы со Славой обсуждаем, как лучше нам подготовиться к новым, откуда начинать и куда направить отвалы грунта.

— Черепки? Ишь чего захотел! — смеется Слава. — Это тебе не Польцо. Тут каждый черепок на счету, хотя бы самый маленький. Знаешь, как Дикариху нашли? Вот послушай…

И он рассказывает своему приятелю то, о чем я вспоминал сегодня утром. Нет, конечно, совсем не то, а лишь самую общую суть, о которой я рассказываю всегда ребятам перед началом раскопок, чтобы им было интересно работать. А все остальное, главное, — оно всегда остается закрытым для других.

Вот и сама Дикариха — маленькое кладбище, затерянное во времени, на которое я случайно наткнулся майским днем… Оно ничем не отличается от других, древних и современных, наполненное знаками скорби об ушедших, горькой памятью о них. Отсюда и кострища, на которых горели поминальные огни, и разбитые сосуды от ежегодной тризны, и тропки, ведущие в ограды, протоптанные ногами тех, кого, в свою очередь, сожгут где-то на стороне их дети и сородичи, чтобы потом, на родовом кладбище, поместить то, что, по мнению живущих, олицетворяло ушедшего…

Прощай, Дикариха, до скорой встречи!


48

…Мы ступаем по песчаному полу дома, покинутого его обитателями почти пять тысяч лет назад; ступаем след в след, будто и не было этих быстротекущих тысячелетий; подбираем оброненные людьми вещи и, склеивая черепки, в сознании своем пытаемся склеить призрачную картину былой жизни.

Чьей жизни — их или нашей?

Ведь сколько бы лет ни прошло, но, слепленные из тех же атомов, мы остаемся плоть от плоти всех живших когда-то на этой земле, их кровь течет в нас, мы видим их сны; и желания, смутные и тяжелые, поднимаются в нас из глубин подсознания и толкают на поступки, в которых мы не всегда можем отдать себе отчет… Сколько их, прежних, в нас — единственных и неповторимых?! И не только людей — трав, деревьев, животных, птиц, бегущей быстротекучей воды… Даже на этом маленьком клочке земли — сколько людей прошло через него, сколько топталось здесь, утрамбовывая то голыми пятками, то жесткими каблуками этот прибрежный песок…

А если бы возможно было их всех собрать, подарить им хотя бы один день бессмертия, свести друг с другом, впустив их в нашу жизнь и нас самих приобщив к этому вечному потоку прошлого, к опыту его?

Но жизнь мудрее нас, и поток времени, размывая память о нас, некогда живших, скупо и строго отбирает лишь то, что потребуется тем, неведомым, идущим нам на смену из тьмы небытия, — нам самим, преображенным и себя не узнающим…

Вот и еще один красный теплый янтарик, рдеющий как уголек далекого костра. Среди черепков и холодных марких углей ловкие живые пальцы обнаружили его и извлекли на солнечный свет из небытия. И не в драгоценности его дело, а в том, что, сам пришелец, он хранит в себе «подорожную» тех людей, которыми был принесен сюда из далекой Прибалтики — переходя из рук в руки, плывя по таким же речкам в челнах из бересты или странствуя по лесным тропинкам в кожаном мешочке, расшитом иглами ежей и сверлеными раковинами.

Здесь, на полу жилища волосовцев, уже каждый черепок, каждый скребок, каждая косточка оказываются исполнены значения. Они и вводят нас в ту жизнь; на них, как на опорных реперах геодезистов, возникают очертания исчезнувшего мира, и красный затаенный огонь кусочка янтаря вдруг освещает увиденное внезапно прорывающейся догадкой.

В таких предметах всегда есть что-то иррациональное, и разнятся они от других находок, от тех же скребков, как мысль отличается от ее результата. Рабочий инструмент, утварь — все это заземлено и утилитарно. Движение души и мысли возможно ощутить, лишь прикоснувшись к бесполезной, казалось бы, красоте, вычлененной человеком из окружающего его мира неясным желанием овладеть солнечным бликом, яркой вспышкой цвета, манящим очертанием, в котором глаз угадывает нечто не поддающееся выражению. И уже через эту иррациональность перекидываешь мостик к тайной мысли, выдающей себя то амулетом из кости, вырезанной в виде медвежьего зуба, то подвеской из резца бобра, вроде тех, что лежат во впадине древнего жилища.

Иногда мне становится страшно, когда, раскладывая по пакетам кости, я вижу воочию, как изменился человек за эти тысячелетия, как неизменна природа, не поспевающая за человеком. Кое-что человек уже успел уничтожить, но лоси еще живут в наших лесах. Они расплодились особенно широко за послевоенные десятилетия на зарастающих вырубках, на молодых лесопосадках, но бобры на берегах Плещеева озера были выбиты еще до появления здесь Петра I. Были выбиты в прошлом, потому что сейчас они нет-нет да появляются в результате многолетних усилий звероводов, пытающихся возродить на лесных речках колонии этого симпатичного трудолюбивого народца.

Вот и в здешних краях, где некогда на озерах, ручьях и болотах стояли их хатки, бобры были выпущены перед самой войной. И исчезли. Все полагали, что опыт оказался неудачным и бобры погибли. Впору было начинать все сначала, но оказалось, что бобров похоронили преждевременно.

Они объявились за год до моих первых раскопок на Польце, причем довольно курьезно, о чем мне еще тогда рассказал Володя Карцев, и теперь изредка появляющийся в нашем доме.

Лето было еще суше и жарче, чем нынешнее, вода в Вексе и в озере приспала, на перекатах ниже усольской плотины лодки скребли днищами о камни и дресву, а от Польца до Плещеева озера по берегу можно было пройти не замочив ног. То там, то здесь над лесами всплывал дымок, за которым взрывались лесные пожары, на полях трескалась каменеющая земля, и только на купанских торфоразработках творилось что-то необъяснимое: все заливала вода.

Удивительный факт был налицо, хотя верить ему никто не хотел. Однако, поскольку дело касалось производства, а работать из-за воды было нельзя, специальная комиссия взялась за обследование магистрального канала, по которому вода с фрезерных полей и из Купанского болота выходила прямо в озеро Сомино. Канал был длинным, он шел через старые карьеры, оставшиеся от того времени, когда торф резали вручную еще лопатами, и которые успели с тех пор зарасти почти непроходимыми зарослями осинника и березняка по стенкам. Здесь-то и наткнулись члены комиссии на причину непорядка.

В тишине заброшенных карьеров, куда не забредет ни охотник, ни случайный прохожий, где много вкусной и мягкой осины, обосновалась колония бобров. Борясь с засухой, они поднимали свои плотины, и в конце концов вода пошла назад, на фрезерные поля.

Что было делать? Ломать плотины? Это казалось самым простым и разумным решением, но бобры с ним не согласились. Несколько раз они восстанавливали разрушенные плотины и запруды, и столько же раз люди приходили и ломали их — до тех пор, пока бобры не ушли куда-то еще. И лишь потом кто-то на предприятии догадался, что проще прокопать новое колено магистрального канала, на этот раз прямо в реку. Нет, не из-за бобров — из-за того, что весь канал заилился и уже не мог служить как вначале. Бобры не были в этом виноваты. Как выяснилось напоследок, они только потому и начали строить здесь свои плотины и хатки, что вода в канале начала застаиваться, а сам он — мелеть…

Осенью следующего года я бродил по перемычкам старых карьеров, осматривал разрушенные бобровые плотины, поваленные и разделанные на короткие чурбачки деревца, остатки хаток и думал, как важно было для человека общение с этими природными ирригаторами и строителями.