Костры на берегах — страница 48 из 104

Если человек достигнет обитаемых миров, первыми учеными здесь должны стать археологи…

За последнюю неделю в поселке появились дачники. Весенняя плотва прокладывает дорогу в лето, и постепенно, как я успел заметить, в каждом доме, или в большинстве их, оказываются «свои» москвичи. Другие, приезжающие сюда на машинах, устраиваются на субботу и воскресенье на берегу Вексы — на противоположном от нас берегу, где шоссе подходит почти к самой воде.

И у Романа дачная страда. Банька в огороде — сам по себе целый дом: с двумя окнами, прихожей, с печью, ничуть не напоминающей банную печь, с чердачком над потолком… Поселились в ней москвичи, и теперь Леня, смышленый, всем интересующийся мальчуган, перешедший в четвертый класс, все время вертится вокруг нас. Он с удовольствием ловит с мостков рыбу, но с еще большим удовольствием трет щеткой в тазу грязные черепки и кремни, раскладывает их на солнце, заворачивает в пакеты и без устали расспрашивает обо всем.

Вот и сейчас он с моими ребятами моет находки и вместе с ними бултыхается в воду, убедившись, что в этот момент за ним не следит недреманное око матери. Маску и ласты отец ему обещал привезти в следующую же субботу из Москвы.

Вчера Леня был молчалив, сосредоточенно наблюдал, как я шифрую и подклеиваю черепки, и, не удержавшись, я его спросил:

— Леня, а о чем ты сейчас думаешь?

Он помолчал, посмотрел на меня внимательно и серьезно и тихо сказал:

— О вечности.

— Что-о? — Я был поражен. — О вечности? Это почему же? И вообще, как ты себе можешь представить вечность?

Похоже, он был несколько сконфужен и удивлением моим, и вниманием, но вопрос был задан, на него следовало отвечать, и все так же серьезно и тихо он произнес:

— Вечность — это когда ничего не пропадает, никто не умирает, все сохраняется, как оно есть…

— Послушай, дружок, но ведь этого быть не может, — возразил я, отложив черепки, на которых в этот момент черной тушью писал порядковый номер описи и шифр. — Видишь, вот даже и эти черепки… Ну, правда, им по четыре-пять тысяч лет, но разве это вечность? И все равно они разбиты…

— А вот вы их сохраняете, — ответил он быстро. — Вы их и делаете вечными. Они же теперь никуда уже не могут потеряться, правда? Будут лежать себе в музее, на них будут смотреть. Я и думаю, что археология — это наука о вечности. Чтобы ничего не погибало. Сначала вот эти черепки, а потом, может быть, когда-нибудь — уже и люди, и все остальное… Научатся же этому, правда?

Так-то вот… Значит, есть еще и такое определение нашего дела. И сейчас, откинувшись на спинку стула, чтобы отдохнули спина и глаза, я думаю, что, может быть, в этом определении, которое дал нашей науке десятилетний мальчуган — а ему и принадлежит, собственно говоря, будущее, — заключена немалая доля истины. Вот так: никто не забыт, ничто не забыто. Пусть хотя бы в идеале. Важно, чтобы не была забыта сама эта мысль, чтобы она жила с каждым человеком все время; чтобы каждый знал, что от его памяти, от его чувства ответственности за сегодняшний день зависит день завтрашний, и ответственность эту нельзя переложить ни на чьи другие плечи…

Теперь, когда глаза отдохнули, надо встать и обойти вокруг стола, посмотреть на черепки с другой стороны. По-иному.

Они лежат передо мной на столе, похожие и не похожие один на другой. Для неспециалиста они все на одно лицо: толстые куски обожженной глины, чуть выпуклые с одной стороны и вогнутые с другой, покрытые густой плотной сеткой конических ямок. Лишь иногда их разделяют полосы рубчатых отпечатков или продольных зубчатых оттисков, как если бы по пластилину прокатили небольшую шестеренку.

В детстве, в том самом детстве, от которого сохраняются странные, похожие на куски разорванных страниц обрывки воспоминаний вроде горластого соседского петуха с павлиньим хвостом, что взлетел на плетень и разрывает тишину утра отчаянным воплем, или чашки кипяченого молока с морщинящей, точно живой, ненавистной пенкой, чашки с красным ободком и синенькими точками незабудок, — в том довоенном детстве я любил, разломав будильник и вытащив самую большую шестеренку, с которой срывалась синеватая, тонко певшая пружина, оттискивать на пластилине именно такие следы. А потом кусок пластилина мялся в теплой руке, и из него лепились фантастические звери: Змей Горыныч, верблюд с пятью горбами, соседский петух и верная лохматая Гилода, признававшая в своем собачьем сердце только одного маленького хозяина.

С годами пластилин исчез. И я не вспоминал о нем очень долго — до тех пор, пока не увидел вот эти самые неолитические черепки, украшенные ямочно-гребенчатым орнаментом пять тысячелетий тому назад.

Для тех людей это не было игрой. Для них это было жизнью, и, оттискивая ямки и зубчики, они не думали, что именно так оставляют свои следы во времени. Они, эти люди, начинали мять и тискать глину, наверное, в том же возрасте, в каком я и миллионы моих сверстников морщили лбы над только что полученной в подарок коробкой с палочками пластилина. Даже, наверное, раньше. Но тогда не было пластилина. Была просто глина — серая, черная, желтая, темно-красная, жирная и зернистая, которая скатывалась в колбаски на ладонях, расползалась в лепешки, от которой становилась мутной вода и в которой вязли ноги.

Эта глина воспринималась как откровение и оставалась с ними на всю жизнь. Это был их материал.

Для нас пластилин был игрушкой. Мы забывали его через два-три года, чтобы найти в жизни другой материал, для каждого свой, на котором нам предстояло оставить свои следы для тех, кто будет жить еще через пять тысяч лет на этой земле, чтобы в свою очередь они могли сделать из него игрушку.

…Черепки разные. Толстые и тонкие, легкие и тяжелые, красные, обожженные до синевы, белые, черные, коричневые, гладкие и шершавые, с выпуклинами от ямок на обратной стороне, которые хранят отпечатки пальцев, прикасавшихся к ним; с рваными острыми краями или, наоборот, гладкими и стертыми от воды, они похожи на осколки каких-то неведомых материков, на обломки судеб людей, которые их создавали и вкладывали в них частицы своего тепла и души. И сейчас, когда я выбираю из будто неиссякаемой кучи тот единственный, еще не найденный черепок, который только и может подойти к тому, что держу в руках, мне кажется, что я пытаюсь собрать не горшок — высокий, яйцевидный, которому уже уготовано место под стеклянной витриной одного из музеев, — мне кажется, я хочу склеить, восстановить из обломков и пробелов тот неведомый, давно исчезнувший мир, в котором жили, боролись, который создавали люди, отделенные от нас плотной стеной времени.


56

Ребята присыпают стенки раскопа, утаптывают песок, чтобы не размыло дождями и талыми водами, закапывают в углах старые шпалы. Раскоп кончен. Идешь и вглядываешься — вдруг что-нибудь не заметил? Вдруг то, что ищешь, лежит рядом, в трех-четырех сантиметрах от тебя, ждет одного лишь удара лопаты?

— Вот погляди, какая штука! — крикнул Михаил и кинул мне кусок обожженной глины.

Глина как глина, такая же, из которой лепили горшки с ямочно-гребенчатым узором, только обожжена похуже. Когда-то человек смял кусок ее в руке, оттиснув на ней всю пятерню.

Может быть, тот человек лепил сосуд. Остался этот кусок, который был слишком мал, чтобы его стоило хранить. И вот машинально, в какой-то перерыв от работы, словно подводя итоги сделанному, он очистил свои ладони от прилипшей глины, скатал ее в комок, смял и бросил. Почему? Чтобы поздороваться с кем-то пришедшим, как это делаем мы, когда входящий из другой комнаты, из другого пространства, из другого времени — застает нас за работой?

Но через это движение, живущее в каждом из нас, через работу, труд, связующий человека с человеком, я вдруг почувствовал, как сблизились, сомкнулись, упали отделяющие нас пространства.

Случайно ли бросил он этот кусок в костер? Или он знал что-то о свойствах времени?

Я взял этот кусок так, как держал его в последний раз гончар, вложив свои, живые, пальцы в отпечатки той руки. И в прикосновении шершавой, нагретой солнцем глины почувствовал слабое пожатие, дошедшее через тысячи лет, словно благодарность за память, за интерес потомков к своим предкам, за то, что — вольно или невольно — мы восстанавливаем связь поколений, казалось бы навсегда разорванную временем, за продолжение того общего дела, которое называется Человечеством…

Вероятно, они все же верили в нас. Они хотели, чтобы мы стали сильнее и лучше их, умнее и красивее; чтобы каждый человек чувствовал, что он не первый и не последний на этой земле, а стоит как бы в шеренге, в строю, где левый фланг уходит в глубины прошлого, а правый, на который он должен равняться, — в будущее.

Сохранить правильное равнение — может быть, в этом и есть смысл жизни, о котором я как-то допытывался у Романа?


Кончаются полевые дневники. Кончаются, чтобы начинались новые, но не кончается экспедиция, как не кончается жизнь. Потому что сама жизнь — это тоже экспедиция, полная находок и открытий, тягот и разочарований, но всегда влекущая и манящая неведомым: новыми людьми, новыми встречами, новыми делами. И как в любой экспедиции, в жизни тоже ищешь — ищешь себя, свое место в мире и ту тропинку, которую ты должен проложить.

Если только сможешь.

Беломорский лабиринт


1

Полускрытый поворотом, выход в море из глубины залива представал неправдоподобно узкой щелью. На падающих отвесно пятидесятиметровых обрывах скал не держалось ничто живое. Источенные ледниками и морскими потоками, зализанные ветрами, дождями и вьюгами скалы почернели от корки давно уже мертвого лишайника. И только высоко над морем, где еще лежали его живые сине-зеленые брызги, из расщелин выползали подушки мха, зеленые щетки вереска и низкорослые, искривленные ветром сосны, судорожно хватавшие камень обнаженными узлистыми корнями.

С воды, из старенького карбаса, оглушительно тарахтевшего своим мотором, отвесные берега Малой Пирьи виделись совсем иначе, чем с открылка штурманского мостика «Запада», на котором накануне я в очередной раз вошел на внутренний рейд районного центра Терского берега. И сейчас, бросив взгляд назад, над оставленным нами кипящим следом от винта карбаса, я как бы заново увидел розовую полосу скал, открытую начавшимся отливом, панораму поселка, и в этом обрамлении — изящный белый силуэт шхуны, пленившей меня еще в Архангельске.