Костры на берегах — страница 52 из 104

олжен когда ни то подойти, на нем и пойдешь… А так выдумал тоже. Это сколько же тебе по берегу шагать? Раньше, когда никаких пароходов да самолетов не было, привычны были, и то сколько раз прикинешь — пешим по бережку брести или карбасишком вверх сплавляться? Подумать, подумать, дак и рукой махнешь: ужо по осени снег ляжет, на олешках куда как торопко добежишь до сватьев там или до кого еще из сродственников… А по своей воле, когда и оправдание есть, беспутьем — да ни за что бы не пошла!

— А ты и не ходи! Небось не ты, он идет. Нужно человеку, значит. И то разговору: здесь полсотни верст, там еще полсотни, ну, еще десятка три набежит… Так ведь все берегом, никуда сворачивать не надо, тропу во мхах не искать! Мы да мы… Небось позабыла, как сама в уезд бегала? Ты ему лучше шанежек на дорогу дай, чтобы в пути где перекусить, а уж в селах да на тонях всяко накормят хожалого человека… Чай, не в тайгу идет!

В ответ на резонное замечание хозяина, как мне казалось, с некоторым даже одобрением принявшего мое решение выходить по берегу на запад, к самолетным рейсам и единственной реально существующей дороге, соединявшей по сухопутью районный центр с низовьями Варзуги, Фекла Алимпиевна только энергичнее хлопнула заслонкой печи, почти бросила в угол ухват, которым только что передвигала горшки и котел с горячей водой, и шваркнула на стол сковороду с печеной в молоке, затянутой коричневой корочкой семгой.

— Теперь берег, что тайга — пустой, иззябнешься да оголодаешь! Вот, ешь лучше, а там бог даст и в ум придешь. Давайте садитесь, что ли…

Посмотрев еще раз в окно, я поднялся с лавки. За окном было тоскливо — только так и можно было определить мешанину дождя и тумана, которую изо всех сил крутил порывистый ветер, то открывая взорам серое кипящее море, то снова набрасываясь на избу, хлеща по стеклам тонкими бичами дождевых струй.

Штормило третий день. Точнее, пошли уже четвертые сутки непогоды, и по всем местным правилам сегодня ожидался перелом. Конечно, здесь, на самом востоке Терского берега, рядом с горлом Белого моря, не исключены были всякие неожиданности. Летний распорядок штормовых ненастий вполне мог смениться осенним, когда подобная круговерть стихий затягивается не на трое суток, а на всю неделю, напоминая еще раз человеку о его бессилии перед капризами природы. И все же по календарю еще значилось лето, подобного сбоя вроде бы не ожидалось, и к вечеру погода должна была войти в налаженную колею. Однако это уже никого не устраивало. После того, как сюда прекратились регулярные рейсы «кукурузников», как по давней традиции именовали их теперешнее потомство, единственной связью с внешним миром оставались рейсы «Соловков», раз в неделю проходивших по маршруту Архангельск — Кандалакша и обратно. Этими рейсами определялись все связи с внешним миром. К ним подгадывали свои приезды и отъезды родственники и гости, однако могло случиться, что из-за шторма к пароходу на открытый рейд не могла выйти моторная лодка, и тогда весь адресованный сюда груз, живой и мертвый, отправлялся дальше. Если «Соловки» возвращались — то в Архангельск, если шли вперед — до Умбы или до Кандалакши.

Была пятница, и пароход шел в Архангельск, но выйти к нему на рейд нечего было и думать. Нам, нескольким уезжающим, надеявшимся сегодня вечером ступать не по тундре, а по залитой асфальтом набережной Северной Двины, предстояло ждать или следующего рейса, то есть томиться неделю, или, выгадывая два-три дня, с появлением «Соловков» идти в Кандалакшу…

Оба варианта меня мало устраивали. И я выбрал третий — идти не мешкая по берегу на запад, к конечным точкам регулярных наземных и воздушных линий. Вот почему я с растущей неприязнью смотрел на свой увязанный, весьма увесистый рюкзак, ожидавший меня с утра у порога. Сколько бы я на него ни смотрел, легче он стать не мог. Отказываться от своего решения я не собирался, поэтому разговор мог идти только о небольшой отсрочке: по всем признакам дождь был уже на исходе, и стоило дождаться его конца, чтобы не промокнуть в самом начале пути.

Прошло три года с тех пор, когда я впервые ступил на Терский берег. Два предыдущих летних сезона открыли мне многое в природе, хозяйстве и истории этих мест. Я побывал на внутренних озерах, спустился по нескольким рекам, пожил в исчезающих поморских селах, в том числе и в Варзуге, возле одного из самых изысканных деревянных храмов русского Севера, стоящего вот уже триста лет на высоком берегу полноводной, богатой жемчугом и семгой реки. Многое удалось мне узнать об этом крае и в Москве, читая записки путешественников, открывавших эти пространства начиная с XVIII века. И все-таки настоящее знакомство с поморами, с их бытом, особенностями жизни произошло только в этот приезд, когда мне удалось попасть на восток Терского берега, где, ветшающие, пустеющие, все еще стояли поморские села с приметными чертами старого уклада жизни и остатками своего прежнего хозяйства, благодаря которому только и могли жившие в них люди освоить этот суровый, мало пригодный для человека край.


История заселения и освоения Терского берега была долгой и сложной, даже если ее исчислять со времен исторических, когда на эти земли претендовал Господин Великий Новгород. Места были обильны рыбой и зверем, сама земля лежала еще «ничейной» — на нее еще не посягали ни норвежцы, добравшиеся до Мурманского берега только в первой половине XIV века, ни финны. Исконные обитатели этого края, лопари, как тогда называли саамов, были народом полуоседлым и большую часть года следовали за стадами оленей, переходивших с одного пастбища на другое. И все же первые поселения новгородцев, а потом и «московских» колонистов, отправлявшихся осваивать русский Север из белозерских и вологодских краев, от Ярославля и костромского течения Волги, закладывались ими скорее всего не на совсем пустых местах возле устьев рек, где могли в непогоду отстаиваться суда, где можно было круглый год промышлять рыбу и ставить ловушки на семгу. В пользу этого можно было привести и еще одно соображение, которое вряд ли упустили из виду предприимчивые колонисты, а именно: собирать дань пушниной и оленями с кочующих туземцев удобнее всего на местах постоянных съездов, где располагались их сезонные стойбища.

О самых древних поморских селах я затрудняюсь сказать это утвердительно, но вот что касается сел более молодых, расположенных на востоке и насчитывающих всего две-три сотни лет, то их предшественниками всегда оказываются лопарские стойбища. Память о них сохранялась в рассказах старожилов, так что известная преемственность настоящего с прошлым была, причем сказывалась она не только в выборе мест поселений.

В то лето я жил большей частью не в самой Пялице, а на единственно сохранившейся к тому времени пялицкой тоне возле речки с многообещающим названием Большая Кумжевая, хотя, как я имел возможность отметить, кумжи в ней ловилось не больше, чем в остальных.

Тоня — ударение падает на последний слог этого слова — на Севере имеет двоякое значение. Тоней одинаково обозначают как тоневой участок водоема, то есть определенный участок акватории, на которой выставляют ставные невода или другие рыболовные ловушки, так и расположенное на берегу хозяйство рыбаков. В первую очередь это изба, в которой обитают рыбаки и на которую переносится все, что объединяет собой тоня, ледник, сетевки, где хранятся сети, сушила, вороты, которыми вытаскивают на берег карбасы, якоря и все остальное.

Прямо перед избой на Большой Кумжевой в море тянулась «стенка» с отходящими от нее в стороны ставными неводами.

Здесь в долгих неспешных разговорах светлыми летними ночами, прерываемыми когда сном, когда отъездом на карбасе к сетям, чтобы возвратиться к прерванной беседе через день, а то и через два, я постепенно учился видеть окружающий мир глазами моих хозяев. В их жизни все делилось на две неравные части — важное, существенное, что определялось словом «дело», и неважное, вторичное, сиюминутное. Делом была рыба. Делом были олени, колхозные стада которых кочевали еще дальше на восток, в тундре. Делом было все необходимое — заготовка на зиму дров из выброшенного морем плавника, тяжелая пора сенокошения, когда между «водами» — приливом и отливом — рыбаки уходили вверх по реке на покос, заготовка ягеля для скота на зиму, потому что сена никогда не хватало, починка сетей и многое другое, о чем сразу не задумаешься, но что, по сути своей, и наполняет жизнь человеческую на Севере.

Отсюда рождалось иное отношение и к природе. Даже дома, в селении, рыбаку не могло прийти в голову любоваться видом штормового моря, который собирает толпы на набережных южных курортов. Для помора шторм — прежде всего беда. Пусть сейчас он его непосредственно не затрагивает, сейчас рыбак на берегу, но ведь кто-то всегда в море, и для оплошавшего шторм станет смертью. Шторм — это гибель выметанных в море сетей, если не успели поднять их на берег; это перерыв в работе, пустые, в прошлом — голодные дни…

И опять же не краски, ласкающие глаз, замечает рыбак во время штиля, когда чуть колышется сине-стальная поверхность моря, чайки сидят на воде, похожие на пенопластовые поплавки выметанных сетей, а снежно-серебристые торпеды белух гонят косяки нежной беломорской селедочки… Нет, улыбаясь и радуясь, рыбак в это время думает о том, что погода ему благоприятствует, рыба должна идти к берегу, в сети, и когда над ставными неводами с криком закружатся чайки, он побежит сталкивать в воду карбас, на дне которого через несколько минут закипит мгновенный серебряный выплеск рыбы…

Бескомпромиссное деление жизни на существенное и несущественное не было придумано, оно вытекало из самих условий жизни. Поморы жили с природой в ладу — вот, пожалуй, как мог я сформулировать вывод, к которому пришел за это лето. Он не отличался оригинальностью, но так уж устроена жизнь, что самые простые истины, самые простые чувства, вроде боли, голода, любви, страха и радости, каждый из нас должен постигнуть сам: никто другой их не объяснит…